– Это что с Воронежа? – догадался малый. – Так вы этак все по мосткам прямо в избу идите…
Белинский вошел в небольшую, с низеньким потолком горницу. Весь передний угол был уставлен иконами и увешан лубочными картинами. На столе шумел самовар. Кольцов чаевничал.
– Воронежцев водохлебами зовут, – вставая и улыбаясь, сказал Кольцов. – И верно: все за чай отдам. Не откажите в компании…
– Пожалуй, – согласился Белинский. – Ну и топь у вас, насилу пробрался!
– Вот спасибо, что пришли, – поблагодарил Кольцов. – А я все дела справил и на Москву нагляделся. Завтра – ко двору. Вам как – покрепче?
Налил стакан чаю и подал Белинскому.
– Не знаю, как и благодарить вас всех за доброе внимание ко мне… Что говорить, и в Воронеже есть душевные люди, да все не то. Я тут у вас душой согрелся. Подумать! – глаза Кольцова засветились каким-то детским, радостным удивлением. – Ну, кто я вам – сват? брат? Проезжий человек… А вы в меня веру вдохнули, я другими глазами на божий мир глянул. Тогда, после вашего чтения, ей-богу, сна решился! Всю ночь с боку на бок проворочался. Так верно написать!
– Ну что там – написать! – нахмурился Белинский. – Мало толку, коли драму под замок запрятали. И ведь что ж такое, подумаешь? Представил тиранство низких людей! Я все это из жизни взял: наши пензяки знают, с кого я списывал.
– Да то-то и есть, что из жизни. Ведь и я тоже полный кузовок горя в жизни набрал. А вот чтоб написать…
Кольцов умолк, взволнованный.
– Ведь что, Виссарион Григорьич, – заговорил быстро, сбивчиво, словно спеша выложить сокровенное, – ведь что я знаю? А ничегошеньки! Ну, перепало на мою долю книжонок сотни две… одолел их кой-как, да ведь, чай, из них половина-то без толку, пустяк, абы читать. Все в голове сейчас темно, как и прежде. Вот третьеводни у Николая Владимировича вы все меж собой разговариваете, а я, ей-богу, половины не понимаю. Да вот взять: говорю – «литература», а что она – убейте, не знаю! Бог, человек, добро, мир – все чувствую, а чтобы знать? Нету и нету – одна путаница…
Белинский пристально поглядел на Кольцова.
– Это, – сказал задумчиво, – вопросы всей жизни.
– Только ведь их и так и этак можно решить, – продолжал Кольцов, – все равно как дорогу облюбовать на распутье. Один подумает: из чего я живу? И от всего откажется, пить-есть забудет, только чтобы всем хорошо было. А другой – нет, мол, скажет, жизнь-то нам один раз дадена, да и та, моргнуть не успеешь, проскочит… Так уж дай-ка я для себя поживу, и поем сладко и посплю мягко! Вот и выходит, что мир-то у обоих один, а дороги разные…
– Вот тут, – живо сказал Белинский, – и решается вопрос: и что – бог, и что – мир, и что – искусство.
– Да как же?
– А так! Так, что, который отказался от себя, тот и искусства будет создавать не для себя!
– А для кого же? – удивился Кольцов.
– Для народа! – отрезал Белинский.
14
Вошел малый в синей рубахе. Он принес свечу и поставил на стол.
– Еще, что ль, подать самоварчик? – спросил, зевая и почесываясь.
– Давай, – сказал Кольцов.
Какое-то время молодые люди сидели молча. Свеча разгоралась, потрескивая и вздрагивая красноватым копьецом пламени. Кольцов, заложив руки за спину, словно греясь, стоял, прислонясь к печке.
– Это, конечно, сказать легко: для народа… – продолжил Белинский прерванный разговор. – Но если поэт живет народным горем – он и сам мученик. Как это хорошо у Рылеева:
За печкой сверлил и сверлил сверчок. Где-то недалеко стали бить часы: сонный звонарь, отсчитав десять раз, подумал и ударил одиннадцатый.
– Опять мне от инспектора попадет! – прислушался Белинский. – Чует мое сердце: лететь мне из университета. Ну и черт с ним! Он теперь для меня вроде мачехи…
– Да неужто ж вы и впрямь так думаете? – в голосе Кольцова звучало искреннее изумление. – Господи! Да меня одно только слово
Белинский пожал плечами.
– Оттуда можно верней всего без всякой вины угодить в солдаты, – произнес он с раздражением. – А взгляд на жизнь ко мне не из профессорских лекций пришел, а из одиннадцатого нумера нашего пансиона… Ну, да что толковать об этом! Вы о себе расскажите-ка лучше.
– Что ж рассказывать-то? Самая препустая моя история. Ну, мальчишкой озоровал, по чужим садам за яблоками лазил… Потом батенька в училище отдал, я там полтора года проучился, кончить не пришлось: приставили к делу. И пошло все одно: степь да степь, да быки, да кожи… И вот едешь иной раз по степи за гуртом-то, а дню, что степи, конца нет. И она звенит, степь-то, и в ушах словно бы слова звенят и рифмы кружатся… а все стиха нету! Ох, помучился ж тогда!
Малый принес самовар и поправил свечу. Кольцов заварил свежего чаю.