Оказывалось, чудной постоялец желал книжку читать. При лучине, видишь, ему было неспособно…
– Насчет свечки, соколик, это тебе надоть к хозяину, к Савичу во флигарь иттить, – сказала Маланья.
В темных сенцах он наткнулся на порожнее ведро, наделал. шуму.
– Это вы, батенька? – раздраженно спросил Иван Савич, со свечой в руке появляясь в двери, готовый увидеть родителя во всегдашней его пьяной непотребностн.
– Ах, сделайте одолжение, простите мою неловкость! – смутился Иван Иваныч. – Я, верно, вас напугал?
– Пустяки-с, – не очень-то дружелюбно сказал Никитин. При виде незнакомого лица его первой мыслью было, что не иначе как опять что-то натворил батенька – бесчувственный ли во хмелю валяется на улице, либо того похуже, после пьяной потасовки сволокли сердешного в градскую больницу, значит, опять – срамота, опять пересуды и насмешки соседей, а то еще и денежное возмещение за побитую посуду, за увечье,.. Старый человек, пора бы угомониться, так нет же: выпивши, обязательно ищет драки.
Несколько оправившись от смущения, Иван Иваныч назвал себя и, еще раз извинившись за столь шумное вторжение, в самых учтивых выражениях изложил свою просьбу.
– Не привык, знаете, рано ложиться, барские замашки! – шутейно развел руками – судите, мол, да что ж поделаешь! – А тут, как на грех, книжица подвернулась необычайно занимательная… Какой же сон, помилуйте! Мне бы хоть огарочек, я заплачу сколько стоит…
– Ах, да бог с вами, какая там плата! – воскликнул Иван Савич. – Зайдемте, пожалуйста, в комнату… покорнейше прошу вас!
Необыкновенное радостное волнение охватило его. Впервые за последние годы он видел перед собой человека, которому не овес, не деготь, не отруби были необходимы, а свечка, чтобы до поздней ночи увлечься чтением, то есть чтобы переступить волшебную черту, за которой иная, незнакомая, пленительная жизнь – красота, изящество, музыка, дивные неземные виденья… Ах, как понимал Иван Савич эти чувства!
Сказать по правде, и гость был приятно удивлен, найдя в хозяине постоялого не грубияна-дворника, не торгаша, а, судя по разговору, человека грамотного и даже, может быть, образованного. Волосы, постриженные под горшок, пестрядинная рубаха и грубые смазные сапоги ровным счетом еще ни о чем не говорили: человек наблюдательный и умный, Иван Иваныч не раз встречал невежество и дикость, облеченные в тончайшего сукна фраки и лаковые полусапожки.
Комната выглядела бедно: ветхий, с прорванной ситцевой обивкой диван, старый комод, жалкая стеклянная горка с немудрящей, видимо, случайной дешевой посудой, – все свидетельствовало о более чем скромном обиходе здешних жильцов. Но не эта житейская скудость, а две полки с книгами и шаткий столик, где виднелась раскрытая, исписанная мелким, как стеклярусные бусинки, почерком тетрадь, – вот что привлекло внимание Ивана Иваныча. Тем более, что, как ни поспешно прикрыл хозяин рукопись, он успел- таки мельком заглянуть в нее и с изумлением не унылые ряды цифр увидел (он полагал, что перед ним приходо-расходная книга), а розные строки изящным почерком написанных стихов…
В истории будущей дружбы Никитина с Иваном Иванычем знаменательно то, что в день их встречи, впервые за несколько последних месяцев, Иван Савич снова услышал давно умолкшую мелодию, и как-то вдруг, сами собою, в памяти прозвучали слова полузабытого стиха: «Над широкой степью в неизвестный путь…» И он решил записать их в тетрадь.
Разумеется, Иван Иваныч сделал вид, будто не заметил тетради. Поблагодарив за свечу, сказал о причине своего наезда в Воронеж; с горькой усмешкой посетовал на личные обстоятельства, что, совершенно не имея склонности к коммерции, вынужден заниматься миткалями и ситцами единственно потому лишь, что родитель его держит в городе Нижнедевицке лавку с красным товаром. Его давней мечтой был Харьковский университет, историческое отделение, но…
– Слабое здоровье, кашель, – сказал он, – с одной стороны, а с другой – папенькино желание иметь меня рядом с собою как продолжателя его коммерческого дела… Единственный сын, видите ли, наследник… Э, да что там! – махнул рукою. – Нынче для меня один университет – лавка. И кончено. И ничего уж тут поделать невозможно…
– Вы мне словно мою собственную жизнь рассказываете, – улыбнулся Иван Савич. – Мечты юности, родитель, лавка… Да
– Душевно рад познакомиться! – Крепкое рукопожатье положило начало их пятилетней дружбе. Рука Никитина была горяча, сильна, суха; Иван Иванычева – слегка влажна и по-женски податлива.
Поглядели в глаза друг другу, улыбнулись.
– Книга? Да вот… – Иван Иваныч достал из пиджачного кармана маленький томик в бумажной обертке. – Автор ее мне совершенно неизвестен, какой-то Федор Достоевский. Но что за волшебник! Я вам сейчас наугад, где открою, там и прочту, вы сами увидите… А! Ну вот хотя бы, извольте-с…
– «… У нас чижики так и мрут. Мичман уж пятого покупает, – не живут в нашем воздухе, да и только. Кухня у нас большая, обширная, светлая. Правда, по утрам чадно немного, когда рыбу или говядину жарят, да и нальют и намочат везде, зато уж вечером рай. В кухне у нас на веревках всегда белье висит старое; а так как моя комната недалеко, то есть почти примыкает к кухне, то и запах от белья меня беспокоит немного; но ничего, поживешь и попривыкнешь»… Не правда ли, потрясающую картину набросал Федор Достоевский? – Иван Иваныч искоса глянул на Никитина.
– То есть картину человеческого убожества! – резко, неприязненно воскликнул Иван Савич. – Убожества – и только! А поэзия? А красота? Где же они? Да полноте, мыслима ли жизнь без них, ежели одно лишь нищенство видеть, одно убожество…
– Поэзия? – задумчиво произнес Иван Иваныч. – А что она, эта поэзия? Господин Жуковский писал: «Как утро юного творенья, она пленительна пришла и первый пламень вдохновенья струнами первыми зажгла…» Оно, конечно, прекрасно: чистота, прозрачность, свет… Но вспомните же, друг мой Иван Савич, и такие стихи: