К полудню солнце пекло, как в пустыне и я опасался, что жара разморит Бориса Николаевича еще сильнее.
К памятнику они с канцлером поднялись, слава Богу, без особых проблем. Возложили венки, поклонились, постояли в задумчивости. Однако предстояло новое испытание — спуск.
По обоим краям лестницы выстроились шеренги немецких солдат, застывших в почетном карауле. Неожиданно одному молоденькому солдату стало дурно. Как раз в тот самый момент, когда Ельцин и Коль поравнялись с ним. Немец закрыл глаза, пошатнулся, но упасть не успел — Кузнецов мгновенно его подхватил. Анатолий пребывал, видимо, в диком напряжении и автоматически уловил чужое недомогание. Это выглядело символично: русский офицер спасает утомленного солнцем немецкого солдата. Телекамеры, к сожалению, такой трогательный эпизод не зафиксировали.
Начался парад, на котором я едва не прослезился: наши воины маршировали несравненно лучше солдат бундесвера. Торжественный марш немцев выглядел строевой самодеятельностью по сравнению с чеканным шагом российских ребят. Коль тоже заметил разницу и смутился — ему стало неудобно за хваленую немецкую выправку, которая на этом параде никак не проявилась.
Потом солдаты запели. Наши и маршировали, и пели одновременно. Половину куплетов исполнили на русском языке, остальные — на немецком. Специально для этой церемонии была написана песня «Прощай, Германия!». Министра обороны выступление растрогало — глаза у Павла Сергеевича сделались влажными.
Настроение Ельцина от явного превосходства российских воинов над немецкими заметно улучшилось, а потом стало и вовсе замечательным. Во время обеда он выпил много сухого красного вина — немецкий официант не успевал подливать, — а солнце усилило действие напитка. Президент резвился: гоготал сочным баритоном, раскованно жестикулировал и нес откровенную ахинею. Я сидел напротив и готов был провалиться сквозь землю от стыда.
После обеда мероприятия продолжились. Теперь предстояло возложить цветы к памятнику погибшим советским солдатам. И мы отправились туда вместе с Колем на специальном автобусе. Часть салона в этом комфортабельном «Мерседесе» занимали сиденья, а на остальной площади была оборудована кухонька и уютный дорожный бар, где можно перекусить.
Борису Николаевичу тут же захотелось испытать на себе все прелести бара. Он заказал кофе. Поднес чашку к губами тут же, на повороте вылил на себя ее содержимое. На белоснежной сорочке появилось большое коричневое пятно. Президент стал беспомощно его затирать.
Коль среагировал абсолютно спокойно. Точнее, никак не среагировал: ну, облился президент, бывает, дело житейское. Наша служба в миг переодела Бориса Николаевича — ребята всегда возили с собой комплект запасной одежды.
…Пока Ельцин возлагал цветы, мне сообщили, что напротив памятника через дорогу, собрались представители фашистской партии с плакатами. Целая толпа. Они возбуждены, кричат, но подходить к ним ни в коем случае не следует. А президент, как нарочно, уже настроился пообщаться с «благодарным» немецким народом.
— Борис Николаевич, к этим людям категорически подходить нельзя, — предупредил я. — Это — фашисты. Вас сфотографируют вместе с ними, и выйдет очередной скандал.
Запрет на Ельцина подействовал, словно красная тряпка на быка:
— Что?! Все равно пойду…
И демонстративно зашагал к людям с плакатами. Пришлось преградить дорогу. Борис Николаевич рассвирепел, ухватил меня за галстук и рванул. До сих пор не понимаю, как журналисты проглядели такой сенсационный кадр. «Поединок» заметили только ребята из охраны — мои подчиненные. Разодранный галстук я тут же снял и вернулся в автобус.
Из «Мерседеса» вышел только тогда, когда президент России начал музицировать около мэрии вместе с оркестром полиции Берлина. Никакого дирижерского умения у Бориса Николаевича не было, но это не помешало ему выхватить у обалдевшего дирижера палочку и обосноваться за пультом. Ельцин размахивал руками так эмоционально и убедительно, что вполне мог сойти за автора исполняемого музыкального произведения. И зрители, и корреспонденты, и музыканты тоже сильно развеселились. Ничего подобного они нигде и никогда не наблюдали, да и вряд ли еще увидят. А президент принял улюлюканья и вопли за восторженное признание своего дирижерского таланта.
Рядом со мной за «концертом провинциальной филармонии» наблюдал Владимир Шумейко — в то время председатель Совета Федерации. Он держал меня за руку и утешал:
— Александр Васильевич, я тебя прошу, успокойся. Подожди… Ничего страшного пока не произошло…
Намахавшись палочкой, Ельцин решил пропеть несколько куплетов из «Калинки-малинки». Всех слов он не знал, зато отдельные фразы тянул с чувством, зычным громким голосом. Обычно исполнение «Калинки» сопровождалось игрой на ложках. Но их, к счастью, сегодня под рукой не оказалось.
Позднее моя жена рассказала, что в те дни НТВ бесконечно повторяло кадры «показательных» выступлений Ельцина. И она плакала от стыда за нашу страну, чувствовала, как мне мучительно в Германии управляться с «дирижером».
Исполнив полтора куплета «Калинки-малинки», президент не без помощи Кузнецова снова оказался в автобусе. Мы поехали в российское представительство в Берлине. Там, в бывшем здании посольства, был накрыт праздничный стол для узкого круга гостей.
Президент потребовал, чтобы я тоже принял участие в ужине. Я понимал, что это своеобразная форма извинения, потому и пришел. Но сел не рядом с Борисом Николаевичем, а сбоку, подальше от него.
Начались грустные тосты — все-таки сдали мы Германии свои позиции. Через официантов я попытался регулировать количество потребляемых шефом напитков, и они ограничивали выпивку, как могли. Но вдруг к Ельцину едва ли не ползком подкрался какой-то человек с бутылкой. Он был согнут от подобострастия в три погибели. Тут уж я сорвался и заорал:
— Вы кто такой?! Вон отсюда!
Илюшин потом в узком кругу глубокомысленно заключил:
— Если Коржаков в присутствии президента способен так озверело себя вести, то страшно вообразить, что он представляет на самом деле.
Но в тот момент я готов был удавить любого, кто попытался бы налить Борису Николаевичу водки. За столом воцарилась напряженная тишина. А шеф, воспользовавшись паузой, опять принялся шутить.
Выяснилось, что холуй, на которого я, мягко говоря, повысил голос, был то ли послом России в Восточной Германии, то ли полномочным представителем. Странно, конечно, что люди при таких высоких должностях позволяют себе вместо официантов подливать водку гостям.
Из Германии все вернулись подавленными. Дня через два после возвращения мне позвонил помощник президента Рюриков, и говорит:
— Александр Васильевич, мы вот собрались тут… У нас к тебе доверительный разговор. Примешь? Идем.
В мой кабинет ввалилась берлинская делегация почти в полном составе. Людмила Пихоя, как самая активная, выпалила:
— Саша, ты же видишь, что случилось? Что делать с нашим шефом? Мы его потеряем! Уже осталось совсем немножко, чтобы окончательно дойти до точки.
— Ребята, а что вы предлагаете? — спросил я.
— Саша, ты должен пойти к нему и все сказать.
— А почему вы не можете пойти к нему и все сказать?
— Так он же нас выставит за дверь!
— И меня выставит.
— Нет, тебя он не прогонит…
Но я предложил поступить иначе. Мою идею визитеры одобрили. Почти все, кто был в Германии, должны были подписать президенту коллективное письмо, суть которого предельна ясна — ради престижа России, ради здоровья самого Бориса Николаевича, ему нужно вести себя солидно, без «закидонов».
Текст составляли несколько дней. Когда мне его принесли, я удивился — там ни слова не говорилось