Меня уложили спать на высокую кровать в глубокие перины. Однако осторожный сон все не шел: метелица била белым крылом по окну, вспугивала его. И остался я наедине со своими мыслями о пережитом за последнюю неделю. Все оживало в памяти под гул пурги, повторялись уже слышанные разговоры. Внимание зацепилось за обычное и в то же время возвышенное сочетание слов «счастливая любовь». Хорошая мысль стихами сложилась у Федора Яковлевича! Как он сказал? «У человека любовь тогда и счастливая, когда есть у него работа любимая». Слова как из песни. Я знаю, это его мысль, то, что он переживает, что чувствует сам. Вот недавно у механизаторов на полевом стане завязался разговор о любви. Один из молодых механизаторов, назовем его Володей, заносчиво сказал:
— Да никакой любви нету! Любовь, любовь… Есть только секс, остальное — буза на постном масле, разговорчики.
Канивец укоризненно покачал головой:
— Я к тебе, Володя, давно присматриваюсь. Интересная штука получается: к работе ты относишься спустя рукава и вот о любви как отзываешься! Видишь, взаимосвязано одно с другим крепко — твое отношение к труду и твое понимание любви. Ты заявляешь вот перед всеми: любви нету! А откуда ты это знаешь? Может, ты вообще не способен полюбить? Если сам не любил, не испытал этого чувства, так, выходит, и вообще любви нету?! Вот когда ты полюбишь, тогда и работать станешь по-другому — с радостью будешь работать, с удовольствием. И будешь ты все делать наилучшим образом, потому что влюбленная твоя душа не позволит тебе работать плохо. Все хорошее, что делается на свете, — от любви. Ты должен это понять. И если у человека одна на всю жизнь любовь, одна на всю жизнь работа, много хорошего он успеет сделать на земле.
— Ну почему же у человека должна быть одна на всю жизнь работа?
— Да потому! Человек тогда не разбрасывает силы зря, успевает овладеть своим делом в совершенстве и стать мастером. А для этого человеку едва хватает своего веку. Понятно? Вот потому-то мастеру важно передать свой опыт детям и внукам, чтоб они богаче умом стали и работали еще лучше, чем он. Нашему народу трудовые династии, мастера нужны, а не попрыгунчики. А если человек всю жизнь мечется, прыгает от дела до дела, какой из него мастер?
Вспомнил я этот разговор, и пошли у меня мысли о Федоре Яковлевиче, о сложностях и трудностях работы сельского механизатора. Стал думать и гадать, как лучше показать Федора Яковлевича, но недодумал, недогадал: весь материал о нем, который рисовался в воображении высокой горой грубо обмолоченной пшеницы, рухнул на меня и засыпал с головой — я сладко заснул под вой пурги.
Глава третья
«Жигули», сойдя с асфальтированного шоссе, тянущегося вдоль Азовского моря, тут же уперлись в первую лужу в низине, а ее нельзя было ни объехать, ни переехать — в этих местах прошел обильный дождь. Что делать? Я снял ботинки, закатал штаны и отправился на полевой стан бригады Канивца пешком.
Лесополоса, вдоль которой я шел, была расчищена, ухожена, сучья сожжены еще ранней весной — по бровке остались следы костров. За акациями ухаживают сами механизаторы бригады Канивца. Сажали деревья перед войной их отцы, будущие воины, многие из которых не вернулись домой. Это были первые посадки в неоглядной приазовской степи.
Справа, за лесополосой, задирали головы к солнцу подсолнечники, их желто-оранжевые лепестки, пробитые лучами, горели золотыми ореолами. Подсолнухи еще росли, но у них были такие большие шляпы, что не у всякого сельского деда нашлась бы подобная им. Я никогда не видел таких подсолнечников. Растения держали в раскрытых листьях дождевую воду, в ней отражалось синее небо и сверкали золотые блики. Рослые, кудрявые молодцы, они будто бы протягивали открытые ладони к своему сияющему божеству, поднося ему драгоценности редкой красоты.
Слева, уходя за горизонт, простиралось зреющее пшеничное поле — ровное, будто подстриженное. И это явилось для меня неожиданным открытием — каждый колосок, уже налитый могущественной силой, отяжеленный и круглый, был наклонен в одну сторону — на юг; каждый из них кланялся солнцу под легким ветром; и каждый из них, подрезанный косой, будет падать в сторону солнца, отдавая ему последний поклон, пока не подхватит его крыло комбайна и не положит на полотно, бегущее под молотильный барабан.
Солнце пригревало. От пшеничного поля повеяло тонким теплым запахом хлеба. Парной воздух насыщался терпким ароматом трав и цветов, наполнялся непонятным тонким звоном. Я замер, прислушиваясь. Звенящие вибрирующие звуки со знойным оттенком раздавались близко, где-то у самых ног. Можно было подумать, что это звенели подсыхающие колосья или колокольчики вьюнка, но такое подсказывалось воображением, а мне захотелось выяснить истинную причину таинственного звона! Я стоял неподвижно, приглядываясь к влажной земле на обочине дороги, и увидел едва заметные клочки желтоватого пуха, проплывающие над розовыми цветками вьюнка. Это были крохотные земляные осы с длинными хоботками. Они издавали вибрирующий знойный звон, то зависая над подсыхающими комками земли, то быстро и неуловимо отлетая в сторону, чтобы снова зависнуть неподвижно, тонко звеня.
Небольшое открытие обрадовало меня; и словно бы чувства обновились — стал я замечать и понимать то, что раньше было недоступным.
Я осторожно пошел дальше по размякшей земле, обостренно ощущая ее живое тепло босыми ногами. В эти минуты мне понятнее стал Канивец: приняв его восприятие земли как одушевленного творения, я открыл истоки его хлеборобского таланта. Ведь душа-то самого Федора Яковлевича состоит не из деталей, из которых изготавливаются машины, а вот из таких прекрасных мгновений, пережитых только что и мной.
И хотя я зашел на полевой стан с тыла, меня тотчас засек сторож Иван Никитич.
— Це вы?! Вовремя поспели! Борщ как раз сварился, будем обедать. — И крикнул кухарке, хлопотавшей в летней кухоньке: — Марья Ивановна, дай человеку червячка приморить — с дороги он!
— Минутку, Иван Никитич, успеем пообедать, дайте оглядеться, — попросил я. — Как дела у вас? Где Федор Яковлевич?
— Дела у нас на ять, да вот дождь не дал пшеницу валить! Только разогнались, а он хлюп да хлюп и напустил. А Федор Яковлевич на линейке, там, за садом, у «Херсонца» стоит, чего-то морокует.
На линейке стояли два полуразобранных новых «Колоса» и «Нива». Братья Олейники — Александр и Анатолий — возились у «Нивы», а «Колосы» раскидывали, как говорят механизаторы, Николай Павлович Литвиненко с Ильей Дорошенко и Анатолий Шапранов с напарником. Канивец, облокотившись о бок кукурузоуборочного комбайна «Херсонец», что-то увлеченно чертил на бумажке.
— Вижу, вы опять что-то совершенствуете, Федор Яковлевич, — сказал я, с удовольствием пожимая его широкую, крепкую и теплую ладонь.
— Да вот прикидываю, как бы так сделать, чтоб ту кукурузу, какая сыплется на землю с «Херсонца», повернуть в кузов. Понимаете, не рассчитан этот комбайн на нашу кукурузу. У нас же кукуруза современная. Кочан с полметра. Обрушишь — банка! А эта машина ломает наш кочан, просыпает на землю зерно… Э-хе- хе, что ж это за машины такие — не успели родиться, как уже постарели! Конструкторы сельхозмашин далеко отстают от ученых — селекционеров и агрохимиков. Вон хлопцы наизнанку выворачивают новейшие зерноуборочные типы — комбайны «Колос» и «Ниву». Краской еще пахнут. Ну и что? Все равно хлопцы перекидывают их, герметизируют, докручивают, довинчивают, в общем, доводят до кондиции.
— Так вам и новые зерноуборочные комбайны не нравятся? — искренне удивился я.
— Да мне-то они нравятся, — насмешливо сказал он. — Посмотришь — картинка, красивый, обтекаемый, хоть в космос его запускай, а вот нашей пшенице не нравится. Упрется этот новейший тип в наш валок, стоит и жует. Жует-жует, пыхтит-пыхтит — и на месте. На первой скорости не может справиться с нашим валком. Он у нас валок, а не валочек-строчка. У нас вон поля по пятьдесят, по шестьдесят центнеров дают с гектара, а он, этот тип, на какую урожайность рассчитан, а? Самое большее — на