и ты и я, мы знаем массу людей, о которых заведомо, безо всякой ложной скромности, можно сказать, что они хуже нас. Даже среди наших знакомых. И тем не менее они живут припеваючи. Возьми хотя бы небезызвестную тебе мою золовку. Чем заслужила она такие блага? Тем, что не пустила меня жить к себе, хотя живет одна в двадцатипятиметровой комнате, или тем, что несколько раз выходила замуж, прежде чем остепенилась?
Николай Владимирович не знал, что ответить ей на страстные ее вопросы, и только кивал:
— Да, да, я согласен с тобой. Это действительно так. Вероятно, я употребил неправильное выражение; надо было сказать: не смирение, а твердость. Надо тверже принимать невзгоды. Ты еще молода, у тебя много сил…
— А если уж ты заговорил о смирении, — нанесла напоследок жестокий удар Анна, — то надо, и правда, давно отбросить ложную гордость и обратиться к Мишке Рыбакову!
Николай Владимирович покраснел и стал смотреть в окно. Мишка Рыбаков, племянник Николая Владимировича, когда-то выгнанный из их дома, окончательно сделался теперь большим начальником по партийной и литературной части, имя его мелькало в «Литгазете», и Стерховы в глубине души жалели, что так опрометчиво рассорились с ним: со своими связями он, вероятно, способен был бы помочь, в частности — при розысках Александра, а то и в каких-нибудь еще могущих возникнуть ситуациях.
— Так что ж?! По-твоему, я не права?! — требовала ответа Анна. — Что ж ты молчишь?! Ты ведь еще весной сказал, что позвонишь ему! Я не напоминала тебе об этом, но сейчас, если ты уж заговорил о смирении…
Николай Владимирович внезапно для себя самого хихикнул, и она воззрилась на него с изумлением:
— Что?!
— Да я… был… у него, — выдавил он из себя.
— Был?!! Почему же ты не сказал нам ничего?! Ты говорил по поводу Шурки?! Он отказался помочь?! Оскорбил тебя?! — крикнула она догадавшись, и приготовилась уже удариться в слезы.
— Нет, нет, успокойся, — вяло и криво усмехнулся Николай Владимирович. — Он, по-моему, спятил… Он сказал: «А ты знаешь, дядя, что у товарища Сталина старший сын Яков тоже попал в плен?» Я сказал, что знаю, — и что же? «Вот именно, что ничего, — сказал он. — Вы знаете, как ответил товарищ Сталин, когда ему предложили обменять Якова на Паулюса? „Я солдат на генералов не обмениваю!“ — Берите, дядя, пример с товарища Сталина!..»
Утром, по дороге на службу, Николай Владимирович постарался выбросить из головы неприятный разговор с дочерью и целиком предался мыслям о том, какого примерно чина он удостоится и каков будет в мундире. По всем признакам чин выходил ему где-то на уровне восьмого — десятого класса, соответственно старорежимной иерархии, то есть вроде коллежского асессора — коллежского секретаря, что равнялось прежде ступеням, если считать вниз, от капитана и ротмистра до поручика, а нынче от капитана до младшего лейтенанта. В витринном зеркальном стекле он подмигнул сам себе и, оглядывая свою заметно сутулую фигуру, подумал, что китель обязательно плохо сошьют и он будет сзади короче и оттопыриваться хвостиком. «Впрочем, — утешил он себя, — мне некого больше прельщать своей осанкой. Действительно, дотянуть бы до пенсии, а там уж моими регалиями хоть ж… подтирай…»
С этими мыслями, машинально раскланиваясь в широком коридоре с полузнакомыми из других отделов, он вошел в свою тесно уставленную столами комнату. Все были уже на своих местах; его стол находился у самого окна, лицом и впритык к столу заместителя начальника отдела, назначенного недавно, снова в обход Николая Владимировича. В комнате стоял крик, — как вник сразу же Николай Владимирович, — всё об аттестации, и Вениамин Вячеславич, так звался заместитель начальника, сидел не на обычном своем месте и не на стуле даже, а на столе, помальчишечьи, забыв, что ему пристало держаться солидно и сохранять, как это говорится в педагогике, «пафос дистанции» с подчиненными. Общее направление спора насторожило Николая Владимировича: Соленкова, дама, работавшая в учреждении лет пятнадцать и когда-то хорошенькая, а потому имевшая некоторые связи, узнала откуда-то, что начальство не расположено, по меньшей мере сейчас, аттестовывать экономические отделы. Остальные не желали этому верить.
— Конкретнее! — азартно кричал Вениамин, опасавшийся, что из-за того, что он назначен лишь недавно, его могут обойти аттестацией или дать меньшее звание, чем то, какое полагалось ему по занимаемой должности. — Конкретнее! Ведь известно все же, что сегодня комиссия будет!
— Да, будет, но аттестуют очень скромно, может быть, всего лишь несколько фамилий. А прочих нет, поскольку не выяснено отношение экономических отделов к собственно юриспруденции.
— При чем здесь юриспруденция? — вмешался с порога Николай Владимирович. — Аттестуются служащие определенного ведомства, вот и все. Поскольку ведомство юридическое, постольку все его служащие, до швейцара включительно, имеют отношение к юриспруденции.
Соленкова обиделась:
— Ну вот, вы всегда шутите, Николай Владимирович. Заикаясь, самый молодой сотрудник их отдела, глуповатый Родионов, спросил:
— Ра-а-азве в ста-а-а-рину ш-швейцары получали чин?!
Другой их сотрудник, Анатолий Петрович Мырков, начавший в последнее время очень быстро продвигаться, так что Вениамин побаивался теперь его как соперника, а все кругом соглашались, что Мырков вот-вот обойдет Вениамина, сказал строго:
— Или мы государственные служащие, или нет! Иначе получится разнобой, беспорядок вместо порядка. Форма на то и вводится, чтобы в ней ходили. А то одни будут в пиджачках, другие в кофточках, третьи в мундирах — это ни в какие ворота не лезет, черт знает что!
Николай Владимирович засмеялся. Мырков взглянул на него подозрительно. У него было характерное лицо, в котором при общей тонкости и хрупкости конструкции чудилось что-то обезьяноподобное благодаря выпяченной вперед грани рта. У Николая Владимировича были с ним свои отношения. Придя к ним в отдел года за два до войны, Мырков был очень симпатичен Николаю Владимировичу. Николай Владимирович опекал его и образовывал и имел, кажется, на него влияние. Потом Мырков ушел на фронт, откуда возвратился в сорок четвертом году, демобилизованный после ранения. Их дружба возобновилась и продолжалась еще года два, пока Мырков, вдруг что-то там такое решив для себя насчет принципов жизни, не перестал быть мил, повел себя грубо и жестко и из приветливого молодого человека превратился в сущего волка. Отдельские, привыкшие относиться к нему по-свойски, не могли сразу адаптироваться к этой перемене, и двое скоро за то поплатились. Мырков выжил их методично и грамотно: сначала предельно сбавил им нагрузку (что эти дураки восприняли с радостью, как дружескую, свойскую помощь; оба крепким здоровьем не отличались), а потом подсказал начальству, что эта нагрузка и вообще может быть распределена без ущерба меле остальными работниками отдела, и тем подвел своих бывших приятелей под сокращение штатов — в то время аккурат была кампания. Дальше на очереди у него, конечно, был Вениамин (у Вениамина хоть и была рука наверху, но не особенно крепкая). За Вениамином же мог последовать и сам Николай Владимирович, который хвалил себя теперь лишь за то, что верно уловил еще самое начало перемены в Мыркове и, едва она случилась, стал держать себя с ним подчеркнуто официально, ровно, избегая вопросов и выражений недоумения. Кажется, Мырков сперва оценил его такт, но затем — по мере того, как новизна превращения забывалась, — этого стало мало и требовалось уже, по-видимому, полное, безоговорочное и раболепное подчинение. Поскольку же такового не наблюдалось, то…
— Нет, я целиком согласен с Анатолием Петровичем, — поспешил Вениамин. — Разнобой, беспорядок недопустимы! Но согласитесь и вы, Анатолий Петрович, — он попытался продемонстрировать и свою независимость, — согласитесь, что у руководства могут быть и особые соображения!..
Известие о том, что аттестуют не всех, слова Вениамина об «особых соображениях» почему-то связались у Николая Владимировича со вчерашним газетным сообщением, и он ощутил, как в душе его пробуждаются неясные страхи.
«Что ж это? — спросил он себя. — Неужели я боюсь, что сын мой окажется жив и вернется? Нет, разумеется, нет». Он и в самом деле этого не боялся — он как раз просто не верил в это. Если б его сын вернулся, то все было б, наоборот, очень несложно, и к этому-то он был готов: сын получил бы десять лет