добивается.
Он брал ее за руки, притягивая к себе и пытаясь обнять. Она сидела напротив него на табурете, и колени ее упирались в его колени: ему никак не удавалось прижать ее крепко. Некоторое время они возились в тишине молча. Ему становилось жарко в шинели. Все усмехаясь, она накидывала на плечи пальто, и они выходили в холодный неосвещенный тамбур перед входной дверью. Там было три ступеньки. Она подымалась на среднюю, чтобы их головы были вровень, он обвивал руками ее тело под незастегнутым пальто, и так они стояли, целуясь, полчаса или час, допоздна, прядали прочь, в темноту, заслышав в доме или на улице шаги соседей, и сходились снова, пока тревога от сознанья совершаемого должностного преступления не побеждала у него вожделенья.
Она не тянула, обещая отдаться лишь после того, как они распишутся, наоборот, отдалась ему легко и свободно, едва представился случай, словно заведомо зная, что этим привяжет его еще сильнее.
Положение на фронте меж тем продолжало оставаться тяжелым. Немцев отогнали от Москвы, но впереди было еще лето сорок второго года, его ждали и к нему готовились с нехорошим предчувствием. В середине зимы в части прошел слух, что, по всей вероятности, на передовую их не отправят до лета, до выяснения ситуации. Стерхов, к тому времени уж и не чаявший иного способа вырваться из затянувшихся уз, кроме фронта, был разочарован, раздосадован, подавлен, примерно через неделю понял, что дожидаться лета — невыносимо, и женился, женился, забыв все на свете, отца, мать и наставления друзей, как не надо потакать ей и показывать, что любишь ее, и как нужно повести себя, если она скажет, что у нее будет ребенок. Его не могло остановить даже то, что от недоедания и тяжелой работы она занедужила, похудела и подурнела. Они расписались, она перебралась на квартиру его родителей.
Квартира родителей, куда она переехала, была, собственно, не квартира, а две, правда большие, комнаты в коммунальной квартире, самой по себе огромной и безалаберной. Посторонний, попавши сюда впервые, долго не мог прийти в себя и сориентироваться средь бесчисленных ответвлений, коридорчиков и закоулков. Когда-то, возможно, план ее был яснее, но за длинные годы от запроектированной последовательности столовых, детских и гостиных не осталось ничего. Парадный вход, это лицо дома, был давно разломан; лестница перекрыта, так что получилось по комнате в двух этажах (дом был двухэтажный); а нижние жильцы соорудили себе нечто вроде террасы на бывшем парадном крыльце. В жилую была превращена и ванная комната, а саму ванну отнесли на чердак, где она и проржавела насквозь за двадцать лет. Уборная, перенесенная с прежнего места, несуразно была прилеплена близ кухни. Тоже и вход в квартиру был теперь через бывший черный ход, там же и умывались, и стояла сбоку здоровенная, в треть всей кухни печь — газа еще не провели. Маленький коридорчик вел из кухни в бывшую прихожую. Было темно, оттого что коридор освещался одною тусклой лампочкой, и грязно.
Население порою достигало здесь тридцати пяти человек. Народ жил самый пестрый: мелкие служащие с женами — домашними хозяйками, старая дева — библиотекарша со своею пожилою уже племянницей, железнодорожный кондуктор, вдова-фельдшерица, капитан речного флота, маляр, две или три жены были уборщицы и подрабатывали стиркой (стирали на той же кухне), — все это не считая детей. Некоторые были коренные москвичи, вроде тетки Анастасии, покойные родители которой имели профессию, ныне уже не ведомую: зажигали свечи в залах, в Кремле; другие, таких было семьи три, явились в столицу в начале тридцатых годов из деревни, на заработки. Мужья в этих семействах давно уже стали городскими и забыли и думать о той поре, но жены, как это и положено, хранили традицию, часто томились по прошлому своему сельскому житью, собравшись на кухне, пытались петь старые песни, а подвыпив, и плакали. Николай Владимирович, отец Александра, всегда повторял, что ему удивительно, что именно эти женщины стали как бы главными в квартире, определяя ее лицо и, почти обязательно, мнение, и полагал, что это приверженность преданию, традиции дает им такую силу.
Сами Стерховы считались в квартире интеллигенцией и чуть ли не разложившимися аристократами, хотя Татьяна Михайловна, супруга Николая Владимировича, была такая же, как и те, домашняя хозяйка, как и те, ходившая вечно в замызганной и засаленной на груди вязаной кофте, с вытянувшимися от скверной привычки прихватывать ими кастрюли и сковороды рукавами, давно забывшая и то немногое, чему когда-то училась. Сам Николай Владимирович был, пожалуй, интеллигентом, но лишь в первом поколении, потому что отец его, рано умерший, был всего-навсего провинциальным конторщиком в Медыни, и никакой благородной крови в его жилах не текло; откуда же взялся этот тонкий, изысканный, словно бы и впрямь породистый облик у Стерховых, было совершенно неизвестно. Смеясь, Николай Владимирович говаривал, что значительную долю аристократичности придают ему в суждении соседей и знакомых две его комнаты, достаточно необычные и лучшие в квартире. Когда-то в них помещались кабинет и библиотека бывшего владельца дома, и теперь от прежней роскоши сохранилась сплошная деревянная резная обшивка потолка и стен. На стенах и потолке за долгие годы нарос слой грязи и копоти от печек и керосинок, скрывший ранее светлый тон дерева, зато почерневшая старая мебель, вовсе не стильная, но сборная, и не смотрелась неказистой, даже зеркало от времени стало темным — и знакомые восхищались, попадая сюда впервые: «Ах, у вас как в старом замке!..» Тем не менее, постоянные обитатели соглашались, что в комнатах слишком мрачно и стены «давят», не говоря уже о том, что темно заниматься.
— Ну, как тебе у нас? — сентиментально спросил Александр, привыкший все же несколько гордиться своими комнатами, приведя (уже со всеми вещами!) молодую жену к себе в дом, и, не дождавшись ответа, стал вслух вспоминать, как они все собирались покрасить стены, чтобы стало посветлее (в одном месте, в углу, даже сохранились широкие, в ширину доски, мазки — пробы разных охряных колеров), но однажды решили, что вымыть проще. Всею семьею потратили несколько воскресений подряд, каждую доску терли отдельно, щетками и мылом, грязная вода текла по рукам и затекала под платье на тело; в стенах оказалось множество маленьких незамеченных гвоздиков, они раздирали ладони, и отец боялся заражения. Зато очищенные места засияли, обнаружились надписи и рисунки, процарапанные детьми, — и ими самими, и теми, прежними, — на лакированной поверхности, сразу стало веселее, и только потолок так никто и не решился мыть: не было стремянки, да и не могли себе вообразить, чтобы та же грязь полилась на лицо и волосы, и потолок так и остался висеть над головами со всеми своими шишечками, инкрустациями и рельефами.
Молодая жена оглянулась. Мужнин восторг был ей достаточно чужд. Человек практический, она заметила скорее то, что окнами обе комнаты выходят — одна во двор, другая на улицу, а рамы сгнили, отчего ветер гуляет, как хочет, насквозь, а на подоконниках наросли наледи. Поэтому она вяло и невпопад ответила ему:
— Ничего…
Он обиженно посмотрел на нее, и только тут ему в первый раз пришла мысль, что не единственно его родители могут отнестись к ней плохо, но и с ее стороны может что-то быть: она может не поладить с его родителями, она может не признать семейных убеждений, домашние идолы могут не вызвать у нее уважения. Это несложное соображение неприятно поразило его. Он еще раз украдкой посмотрел на нее. Она, избегая его взгляда, поежилась:
— Давай топить печку.
Печка была старой голландкой с прорубленным еще в ту войну очагом для варки пищи, одна на обе комнаты. Дрова лежали, сложенные в поленницу, тут же, за буфетом, отодвинутым на середину комнаты. Александр все так же пространно принялся объяснять, в чем именно состоит норов их печки, наслаждаясь описанием всех этих маленьких семейных правил: насколько нужно открыть трубу, чтоб как следует протопить, насколько поддувало, что делать, когда вьюшка в соседней комнате начнет дымить, да как не упустить тепло — и все прочее, некогда объясненное ему отцом, считавшим, что лишь он один умеет топить эту печку.
Жена слушала его по-прежнему неохотно, но теперь в комнате совсем стемнело, и он не различал ее выражения. Легкомыслие мужа раздражало ее все более. Она и сама прежде никогда не задумывалась, как встретит ее этот дом. Муж действительно волновал ее и нравился ей, она действительно стремилась в Москву, но не видела перед собой никаких сложностей, после того как убедилась, что он не бросит ее. Сейчас она вдруг подумала о том, о чем в былые времена рыдала всякая деревенская девушка, тем более сирота, выдаваемая замуж, о том, что идет она в чужой дом, к чужим людям, возможно, враждебным ей. Впервые померещилось ей, что лучше б ей не трогаться с места, остаться у себя, пусть с опостылевшим отцом, пусть в бараке, разгороженном на клетушки, но у себя. Она снова повела взором: без сомнения, этот