понимаю! Ведь неглупая же баба. А вот до чего спесива! Никогда не признается! Всегда будет первой смеяться, что бы тот ни сказал… Ты, наверно, думал, что и у нас будет так же?! Нет, брат, — она подмигнула племяннику и расхохоталась, — у нас это не проходит! С нами востро держи ухо!..

— Подожди, — остановила ее Анна, — обращаясь к сыну в давешнем, преувеличенно размеренном, символизировавшем рассудительность темпе, — подожди… Вот ты говоришь, что за эти годы никто от знакомства с нами, с тобой или мной, не стал ни лучше, ни хуже… Ты не прав… Нет, ты совершенно не прав. Человек именно становится лучше или хуже от того, с кем он знаком, дружит или общается. Если он общается с плохими людьми, то он сам становится плохим, потому что, перенимая их обычаи, усваивая их взгляды, он забывает то хорошее, что было привито ему.

— А по-моему, — вставил он, — совсем наоборот. Хороший человек с хорошими людьми и общается, а плохой с плохими. И все остаются самими собой. Просто иногда может не повезти и вовремя эти хорошие люди не встретятся.

— Что значит «не повезти»? — бледнея, спросила она, ибо уловила за его словами все тот же призрак случая. — Человеку на то и дан разум, чтобы он мог управлять собою, независимо от того, повезло ему или не повезло… Надо верить в человеческий разум.

Сын неопределенно молчал, не догадываясь возразить, что в данном контексте слова «дан разум» и «мог управлять собою» и означают как раз доброкачественность. Но он не желал ни за что усложнять сегодня эту беседу, боясь с ее стороны внезапного взрыва, истошного гневного крика, какими нередко кончались их разговоры, крика, от которого буквально дребезжали стекла и люди во дворе спрашивали: «Это кто ж так орет?». Тогда вряд ли ему удалось бы уйти прежде нового примирения, а если б он и убежал, хлопнув дверью на эти крики, то все ж его совесть была бы неспокойна и ему пришлось бы заглаживать вину вечером, за обедом, когда уйти уж совсем было б нельзя и он попался бы, как в мышеловку.

— Нет, все-таки ты не прав, — снова после паузы, оглянувшись на отца, начала Анна. — Ты не прав вот почему. Бот посмотри на своего деда. — Она еще раз, требовательно уже, взглянула на него. — Неужели ты полагаешь, что люди, с которыми ежедневно встречается он на службе, которые решают с ним разнообразные вопросы, может быть порою даже спорят, не становятся при этом лучше? Неужели ты полагаешь, что его влияние на них совершенно ничтожно? Что им безразлично, он это или на его месте кто-то другой?

Внук в самом деле, кажется, был остановлен этой мыслью и посмотрел на деда, как бы спрашивая: правда ли это? Николай Владимирович еще заранее, словно почуяв приближение этих вопрошающих глаз, отвел взгляд в сторону и даже повернул голову, якобы погруженный в себя. Его непосредственной за этим рефлекторным движением мыслью было, что, не умея и не обладая талантом вести беседу с людьми, особенно талантом педагогического назидания, он все же к старости научился обходить подводные камни и уклоняться, когда это необходимо, от ответов. Но тотчас же, будучи сформулированной, эта констатация показалась ему циничной. Он вдруг ощутил раздражение, затем гнев, и внук, давно уж не присутствовавший при дедовых скандалах, вздрогнул, когда, сорвавшись в середине фразы на фистулу, Николай Владимирович закричал:

— В конце концов это бестактно, Анна! Я прошу тебя выбирать другие примеры! Я требую!.. Я в конце концов еще не покойник, чтобы при мне обо мне говорили!.. Я не желаю, слышишь?! Я не желаю!..

Стараясь как можно скорее забыть этот крик, странный, непонятно чем продиктованный, а еще больше тяжелый материн взор, уставленный неподвижно на деда, Николай выскочил на улицу.

* * *

Теперь ему нужно было миновать по улице всего три дома, свернуть в решетчатые ворота, пересечь аккуратный дворик перед желтым с облупившейся штукатуркой особняком, в котором помещался какой-то гуманитарный институт, и сквозь пролом в железной изгороди с тыльной его стороны выйти в другой двор. Прямо возле пролома и была дверь черного хода пятиэтажного, смотревшего фасадом в переулок, дома. Дом был большой, в виде буквы Г, построен в начале тридцатых годов, еще в эпоху конструктивизма, геометрически, без карнизов и даже без навесов над массивными, в несколько ступеней крыльцами. Окна его были вырублены квадратом, и оттого он весь казался приземистым, массивным, но, возможно, впечатление это усугублялось тем, что оштукатурен он был серым и еще потемневшим от непогоды цветом, и не гладко, а толстым, окаменевшим, пористым слоем. Особенностью его, единственного такого в этом старом районе, было то, что построен он был по «коридорной системе», правда, достаточно добротно и даже неэкономно; иначе говоря, коридоры его, бывшие как бы становой жилой для всей жизни в нем, игравшие в судьбах его жильцов роль много большую, нежели обычные квартирные коридоры, были весьма широки. На каждом этаже было комнат двадцать — двадцать пять. Лестницы также были широкими и пологими, еще шире потому, что первоначально, по-видимому, предполагалось в сердцевине лестничного винта встроить лифтовую клеть, до сего времени так и не встроенную. На этаж приходилась одна кухня с шестью газовыми плитами и две уборных, мужская и женская, по два места каждая.

В этом доме царствовали запахи. Из кухни, из уборных, вытягиваясь по коридорам на лестничную площадку, подымаясь или осаживаясь в вертикальном направлении, перемешиваясь горизонтально и диффундируя через любые преграды во все закоулки, они заполняли собой этот огромный дом снизу доверху и нигде, пока обоняние не притуплялось, нельзя было найти спасения от сложного смрада вчерашних щей, горелого масла, стирки, маленьких детей, водочного перегара, какой-то заурядной вони и чего-то еще, чего дифференцировать человеческий нюх уже не мог. Постоянные обитатели так вживались в эти запахи и пропитывались ими, что уже не замечали ничего, но посторонний человек даже несколько пьянел, войдя сюда со свежего воздуха, — особенно как сейчас, зимой. Николай, приходя сюда уже года три, иногда по нескольку раз на дню, знал это очень хорошо.

Внизу было все-таки хуже всего. Задерживая дыхание, прыгая с бьющимся сердцем через две ступеньки, он добежал до половины марша на третий этаж. На площадке играли спущенным мячом в футбол маленькие мальчишки. Веня, жилец этого этажа, подвизавшийся последнее время грузчиком в продуктовом магазине рядом с домом Стерховых, стоял возле перил, наблюдая за игрой и изредка поддавая мяч ногой, когда тот подкатывался к нему. Он явно опохмелился с утра, движения его были неверны и усталое лицо бледно. Он издали протянул Николаю влажную руку и, долго не отпуская его, без особой, впрочем, надежды вглядывался ему в лицо. Он был добрый малый, но болезненный, потому здесь даже эти маленькие мальчишки его слегка подтравливали.

— Иди, иди, — наконец заговорил он. — Они все уже пришли. А если не в комнате, то в уборной… Там Медниковы крест делают, кто кого перевесит.

Братья Медниковы, толстый, бочкообразный Анатолий — флейтист в каком-то оркестре, и жилистый, худой, прекрасно сложенный, так что в бане все заглядывались на него, Егор, работавший учеником не то у плотника, не то у столяра, были местными силачами, и «крест», который они делали в уборной, был гимнастическим упражнением: в двух кабинках уборной они одновременно повисали крестообразно, держась за не доходившие до потолка переборки, — кто провисит дольше. Как ни удивительно, но с жирными своими телесами Анатолий, или Толет, как его здесь называли, держался всегда дольше тренированного своего братца.

— А ты что же не идешь туда? — спросил Николай у Ве-ни.

— Я жду Витюлю, — ответил тот. — Ты знаешь Витюлю?

Уже подымаясь выше, Николай кивнул, невольно вытирая о себя ставшие липкими от пожатий и от перил, за которые он неосторожно схватился, руки. Витюля этот был какой-то темной личностью, но Николай помнил смутно, что он вместе с ним начинал когда-то учиться. Окрестные дворы и дома были наполнены этими бесконечными Витю-лями Вовулями, Лесиками, Колюнями и Шураями, еще некоторое время назад сопливыми, замурзанными, подающими надежды способными детьми, которые, внезапно и прежде срока развившись в городе, заматерели, и плебейство их, такое забавное раньше, вдруг повылезло изо всех щелей в каждом их слове и жесте и сделалось непереносимым. В силу ли более глубокой уже, внутренней несовместимости, природы которой он не понимал, но он чувствовал себя чужим им всем, хотя поспешно кивал, что знает, что знаком с ними, хотя здоровался и разговаривал с ними, а они, в свою очередь, смотрели на него с удивленьем, ощущая тоже это несродство и тоже не вполне постигая его причины. Конечно, некоторые из них не то что «рано развились» или «подавали надежды», но, при всей молодости своей, подлинно созрели и сформировались для зла, а попросту говоря, были обыкновенной шпаной, какой много было в послевоенные годы, подворовывающей, приблатнившейся, страшившейся, но одновременно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату