27
Гроб уже опустили на металлическую подставку. Он оказался куда тяжелей, чем думал Бороздыка, но несколько мужчин, пришедших хоронить своего сослуживца, чья очередь была вслед за Варварой Терентьевной, прислонили венки к колесам автобуса и помогли втащить гроб в серое здание крематория и тут же с подставки у дверей перенесли вглубь зала.
— Родные и близкие могут попрощаться с покойной, — сказала женщина в черном халате. Голос у нее был безразличный.
«Как у диктора, — подумал Бороздыка. — Как у диктора, который объявляет: «А теперь переходите к водным процедурам»».
Обрадовавшись подходящему сравнению, Игорь Александрович вовсе отвлекся от лицезрения смерти и перенесся в мыслях к своему огромному, но еще не расцветшему писательскому таланту.
«Нет, пожалуй, проза, — думал он. — Проза и только проза. Проза начало духовности. А вот статьи, они, как крематорий: четкость линий и сжигание живого. То есть, мертвого…» — запутался тут же.
Инга, опираясь на руку доцента, подошла к голове старухи и поспешно чмокнула в мертвую холодную проплешинку.
— Нет, здесь страшно, — тихо сказал Бороздыка Полине.
— А по мне — ничего. Чисто, культурно. Нищие денег не стреляют.
— Из земли вышел, в землю уйдешь… — не унимался Игорь Александрович, хотя Инга с доцентом уже вышли из-за мраморного барьера.
— Да ну вас, — шепнула Полина.
— А чего хорошего, — продолжал гнуть свое Игорь Александрович. Сейчас выпотрошат.
Гроб меж тем начал опускаться и вот уже черная гармошка прикрыла шахту.
— Выпотрошат, а ящик назад в магазин. Для новой клиентуры.
— Бросьте, Ига, — повернулся к нему доцент. Здесь, в крематории, Инга открыто прижималась к его плечу и он чувствовал себя обязанным защищать ее от мелких выпадов бывшего вздыхателя.
— Только не оборачивайтесь, — продолжал Бороздыка, когда они спустились по ступенькам в парк с могилами. — Вот, пожалуйста — вознесение в виде дыма.
Обнаружив недюжинный талант художника слова, Бороздыка словно бы отвернулся от общепринятого и установленного всеми веками и религиями. Теперь он чувствовал себя избранным, особенным, а ведь особенность великого писателя и состоит в том, чтобы ни на кого не походить. «Для писателя, — не то чтобы размышлял, а как-то мгновенно определял про себя Бороздыка, — нет критерия моральности: морально все, что способствует творчеству, то есть высшему проявлению духа. Достоевский убил в своей душе не один десяток старух, пока в конце концов Раскольников не пришил Алену Ивановну. И я тоже оформил свою старуху. Впрочем, она сама умерла, но, смертью поправ, открыла во мне седьмое чувство артиста».
Теперь ему казалось, что в его груди (как в печи, когда прочистили дымоход) весело играет пламя, трещат дрова и нужно лишь слегка помешать кочергой — и жар от его сочинений (каких, он еще не знал…) разольется по всему миру.
Сравнение же его впалой чахлой груди с огромной печью при наличии позади внушительной печи и трубы крематория — никак не шокировало бедного Игоря Александровича.
— Это некрасиво, но я просто не выношу его. И тетка Вава, — дернула плечом Инга, как бы объясняя, какая тетка, — тоже его не выносила.
Но то, что говорят впереди, не слышно идущим сзади, и Бороздыка, оттачивая внезапно прорезавшееся дарование, продолжал развивать Полине свои соображения по поводу безнравственности крематория.
— Это немецкий аккуратизм. Узаконенный Освенцим. Иждивенчество чувств. Ясли, детский сад, тюрьма и вот крематорий. Люди препоручают себе подобных живых особей мертвым исполнителям.
— Неужели он за нами потащится? — вздохнула Инга.
— Сейчас отошьем, — еще крепче сжал ее руку доцент.
— Игорь, примите с Полиной влево, — повернулся к идущим сзади. — Надо помянуть Варвару Терентьевну.
Алексей Васильевич был уверен, что в радиусе нескольких сот метров найдется павильон и важно только поскорей уйти от остановки такси, чтобы не везти кандидатишку в Докучаев.
— Ну, что ж, — поплелся за доцентом Бороздыка. Он не мог объяснить Полине, какого масштаба он прозаик, и поэтому по инерции продолжал обличать безнравственность ускоренных похорон:
— Теперь уже кутьи не поешь. Где там?! Великий русский обряд поминок это, Полина, выражение веселия чистой и высокой души. Русский человек долго скорбеть не способен. И песни в конце вечера — это не забвение, а скорее долг усопшему. Умер хороший человек и поминают его светло.
— А, бросьте, мужчина, — взяла его под руку. — Помирают всякие, а поминают всех, — и она с сомнением скосила глаза на Игоря Александровича, будто сомневалась — так ли уж он поет на поминальных мероприятиях.
В деревянном, выкрашенном в охру «Голубом Дунае» было тесно, накурено, грязно, и доцент еле нашел половинку мраморного круглого столика для четырех стаканов водки и восьми бутербродов с колбасой. Бороздыка индифферентно, словно он был не в пивной, а где-то на Парнасе, стоял у стены, не обращая внимания на небойкие заигрывания пьяных с Ингой и Полиной. Он был выше всего этого хаоса, в который погружается рабочая Москва в дни получек. «Мне нужна шапка Черномора, — думал он. — Я пришел сюда не судить, а описывать. Дело писателя точно и четко передать все, как оно есть, и описанная мною пивная станет тогда бессмертной. И этот пьяница в пенсне, которому стыдно, что он пьет, и этот инвалид у дверей, что протягивает всем «Вечернюю Москву» по рублю за экземпляр, и этот пижон-доцент, который сует пальцы в стаканы и никак не догадается в два приема перенести их от стойки к столику, станут вечными, как Раскольников и Мармеладов».
— Урoните, — сказала Полина, протискиваясь к прилавку и принимая от Сеничкина бутерброды. Инга стояла безучастно и молча.
— Ну, пусть ей будет хорошо… — поднял свой стакан доцент и коснулся Ингиного стакана. Он забыл, что в таких случаях говорят.
— Что вы! Не чокаются, — взвизгнул, словно по нему полоснули ножом, Игорь Александрович.
— Да, нельзя, — сердито кивнула Полина, которой уже тоже поднадоел этот чудной и тощенький мужчинка.
«Все боронит, боронит, — думала она. — С того и пальтишко дрянное, что несерьезный. Все вслух да вслух…»
— Ну, пусть земля ей будет пухом, — сказала, смахивая действительную слезу.
— Дымом, — не удержался Бороздыка.
— Да хватит вам, Игорь, — рассердился доцент, опуская стакан. — Это же нехорошо.
— Пусть упражняется без нас, — вдруг, удивляясь своей смелости, громко сказала Инга, тоже опустила нетронутый стакан и, взяв доцента и Полину под руки, потащила их из пивной.
— Да что ты? Водки сколько оставили… — услышал Бороздыка Полинин голос, — тут же дверь пивной захлопнулась и Игорь Александрович остался при тарелке бутербродов и четырех непригубленных стаканах. «Напьюсь», — решил он, ощущая в себе невиданный подъем не только духовных сил.
После первых ста пятидесяти грамм он был еще только мрачным созерцателем всеобщего пьянства. Он еще не судил, а только запоминал, чтобы завтра на свежую голову перенести все это на чистую плотную, без линеек, унесенную им из журнала мелованную бумагу. Но даже разбавленная в этом сомнительном заведении водка была слишком крепка для несчастного Игоря Александровича. Уже на третьей порции его порядком развезло. Но он перенес свои стаканы на соседний столик, где собрался народ почище и помоложе.
Дальше все шло, как во сне. Бороздыка кому-то предлагал бутерброд и нетронутые сто пятьдесят и тут же объяснял с полной чистосердечностью, что он писатель и только сегодня утром закончил свой главный труд, труд всей своей жизни (причем, в этот момент он искренне в это верил). Но когда кто-то