взвинчивая себя, почти непрерывно рыдала, уповая на одни слезы.
Она знала, что виновата по крайней мере в трех вещах: не застала тетку в живых, не вызвала отца и мать и схоронила покойную в крематории. Но крематорий и невызов родителей были последним желанием Вавы. И Полина всегда бы это подтвердила, и даже Бороздыка (при всей своей радостности) не посмел бы этого отрицать. А то, что она не поспела к теткиной смерти — это был несчастный случай.
Но все-таки, пока все трое несколько успокоились, прошло дня четыре, и Инга не собралась написать Курчеву. Она помнила, что ему 9-го апреля исполняется двадцать шесть лет и очень хотела, чтобы именно 9-го он получил от нее то обещанное ею послание. Но в эти первые дни в Кисловодске не было никакой возможности думать о лейтенанте.
Наконец родители хотя бы внешне успокоились, вновь стали ходить на ванны и пить воду, и Инга, проволынив еще несколько дней, села и написала:
«Нет, Боренька!» — продумав минут десять, решилась вывести своим угловатым, чуть наискось, почерком. Но тут же, как с горы сорвавшись, начала быстро писать, ничего не зачеркивая:
«Боренька! Так мне легче к тебе обращаться. Я, когда несла чемодан, увидела знакомое и противное, правда чинённое, пальто, которое несло в правой руке твою машинку, и мне стало так горько. Зачем ты ему отдал? Я вырвать хотела. Но он сказал, что ты его обидел и он даже не собирается ее возвращать. Зачем, Боренька?!
Боря, я не знаю, как с тобой разговаривать. У меня все так сошлось, но счастлива я от этого не стала. Лучше бы я встретила тебя на два месяца раньше или еще лучше, если бы я тебя еще не встречала, а вот, через четыре дня, вернувшись (у нас билеты на седьмое), увидела бы впервые тебя. Вот тогда бы мне было хорошо и я бы в лепешку расшиблась, чтобы тебе тоже не было горько. Боря, не сдавай ком. билет. Продлись. Очень тебя прошу. Ну, просто советую. Знаю, никакого у меня нет права на такие просьбы. Ну, пусть так. Просто чужая женщина, которой ты не знаешь, но для которой ты… ну, существуешь… очень тебя просит: не сдавай билет.
Тебя возьмут на любую кафедру. Хочешь, натаскаю тебя в английском, если ты, как говорил, в немецком ни бум-бум. Но у тебя, кажется, есть знакомая, которая здорово знает немецкий. Тебе каждый поможет. Все равно, что ты ни сделаешь, ты останешься чистым и мужественным человеком. Я в тебя верю, Боря.
Слышишь, Боренька?! Я, наверно, тронулась от всего — от смерти тетки, от тебя, от того, что была с тобой, а потом была не с тобой, и теперь вот ни с кем.
Всего этого не надо писать! Прости. Но я врать не люблю и почти не умею, и вот написала, чтобы ты все знал. Но ты и так знаешь. Еще раз прости. Начинаю заговариваться.
Вот написала и стало скучно и как-то пусто.
Да, совсем забыла, хотя все время думала об этом. Я пошлю письмо так, чтобы оно пришло точно в твой день, когда тебе исполнится двадцать шесть. Поздравляю тебя, Боренька, Боря, Борька.
Ты мне позвони, когда получишь письмо. Но, наверно, я все равно не выдержу и прибегу постучаться в твою дверь. Уехал твой товарищ? А тебя демобилизовали совсем?
— Шапку продашь? — спросил Секачёв, когда Борис вернулся от особиста.
— Бери так. Ремень нужен кому? — он поднял валявшуюся на кроватной сетке портупею.
— А китель? — пошутил Федька.
— Деньги некуда сунуть, а то бы отдал.
— Утонешь в нем, — зевнул Морев, с сомнением глядя на щуплого Павлова. — Да и кителек того, обтруханный… И вообще, сыпь отсюда, историк. Надоел.
— Ладно, — помрачнел Борис, понимая, что прощания не получается, и, проведя ладонью по лысине Секачёва и по вихрам Федьки, вышел из финского домика.
Было тепло, даже жарковато и, пролезая между досками забора, Борис подумал, что стоит вернуться и отдать ребятам китель, переложив деньги в карманы бриджей. Но боясь, что не будет дороги, он нырнул в балку, потом вылез на пустой бетонке и за шлагбаумом поймал ЗИС-151, который, медленно ползя по шоссе, довез его за два часа до конечной станции метро.
Гришка, расставив свою раскладушку, читал Теккерея.
— Чистый хитрованец. Картина Репина «Не ждали», — улыбнулся Борису, глядя на его обеспогоненную шинель и серые запыленные сапоги.
— Да нет. Я брился, — провел Курчев по вполне еще гладкой щеке.
— Баба твоя тут была. Чемодан свой искала. Все перерыла и, понимаешь, нашла. Вот что значит следователь! Ты чего это его в свой чемодан притырил?
— Да так…
— Знаю. Ращупкина боялся. Чудное дело. Я глянул в окно, вижу на той стороне Сережка Ишков у своей «Победы» колдует. А потом эта фря улицу переходит, а подполковник у нее из рук чемоданчик и под руку в «Победу». Живет она с ним?
— Не знаю, — отмахнулся Борис и кинулся к гардеробу. Полевой сумки не было.
— Погоди, не пыхти. Записку на, — протянул Гришка сложенный вчетверо листок.
«Боря, — прочел лейтенант, — нам нужно поговорить. Василий Митрофанович тяжело болен и нельзя пользоваться слабостью нездорового человека. Кроме того, мы покупаем дом на Оке и там у тебя будет свой угол. А пока верни, Боря, если хочешь считать себя честным и порядочным человеком. 10.04.54 Твоя О.В.»
— А теперь бери, — отпер Новосельнов свой саквояж и вытащил оттуда потертую офицерскую сумку. — Три тыщи и какое-то письмо.
— Надо было отдать. Я с самого начала знал, что это деньги гиблые, вздохнул Курчев, понимая, что супротив не попрешь, и тетка даже купит дом, только бы не выбрасывать трех тысяч на ветер.
— Ну и дурак, — покачал головой Гришка. — Я с такой еще бы три лишних слупил. Разоралась тут и давай права качать. Пальто расстегнула, в нос мне свои ленточки тычет. Не там повесила.
— Ладно, кончай. Надолго приехал? Ему не хотелось читать письмо при госте.
— Что? Мешаю? — зевнул Гришка.
— Да нет. Я просто так, — сказал Борис, сбрасывая сапоги, китель, бриджи, — всю эту слинявшую, изрядно потасканную жалкую форму — и влезая в теперь уже не новый венгерский костюм.
— Ты куда это?
— На шахматы, — сказал неожиданно для себя, хотя минуту назад и не думал о матче. «Там, — решил, — и прочту.»
— А я, может, не вернусь. У Игната заночую. О тебе спросить?
— Спроси.
— Ты что, еще не надумал?
— Нет.
— Ну, штрейкбрехер!.. Вернее, этот, не штрейкбрехер, а как это называется? Слово забыл. Ну тот, кто злостно филонит.
— Саботажник.
— Он самый. Самый ты заядлый и вредный саботажник. Не скажу, что злой. По отдельности, может, ты людей и уважаешь. Но вместе их не перевариваешь. За каждого, а против всех. Вот кто ты. Гроб тебе, Борька!
Борис, не отвечая, с сомнением оглядывал воротник голубой в полоску рубашки и в конце концов бросил ее в нижний ящик шкафа.
— Ты что, женишься? — с подозрением хмыкнул Новосельнов.
— Да нет. Просто первый день свободы. Ему хотелось чувствовать себя как можно уверенней, когда распечатает письмо.