вытянутое, будто ссутулившееся тело щуки. Осторожно двигая хвостом, дрожа плавниками, медленно, с остановами кралась она вдоль шевелящихся водорослей к светлой быстрине переката. Какое-то время щука стояла, приглядываясь, тут же взбурлила на быстрине вода, спасая себя, брызнули россыпью сверкающие на солнце рыбки.
— Ухватила, зубастая! — с досадой выкрикнула Искра, зеленые ее глаза накрыла тень.
— Почему так, — сказала она задумчиво. — У одних сила, острые зубы, у других — только страх за свою жизнь. Почему?
Ответить я не мог. Но Искра и не ждала ответа. Она глядела куда-то вдаль, поглаживая большим пальцем босой ноги бревно, на котором близко друг к другу мы стояли.
Вдруг тихо спросила:
— Сань, ты — любишь?..
Я перестал дышать Я знал, что Искра уже третий день ходит мимо Сереги молча, с гордо поднятой головой, что и на мосту-то мы оказались с ней, вдвоем, из-за случившейся между ними размолвки. Но и ждать не ждал, что Искра вот так, вдруг, спросит меня о моих чувствах.
Я растерялся настолько, что пролепетал срывающимся голосом:
— Люблю?.. Кого?..
Искра низко свесила голову, так что волосы закрыли ей лицо. Тут же каким-то зверушечьим гибким движением она отстранилась от перил, и в смеющихся ее глазах я прочитал приговор своим надеждам. В ослепительно зеленых ее глазах не было ни гнева, ни досады, ни обиды, но не было в них и того золотистого тепла, с которым подолгу смотрела она на Серегу.
Искра засмеялась, откидывая движением головы волосы на плечи, сказала, будто первоклашке:
— Во первых, не кого, а что. Во вторых, я спрашиваю: ты любишь вот это все — нашу речку, лес, мост, где мы стоим, облака в небе? Любишь?
Лукавые ее глаза все еще смеялись, взглядом она чуточку жалела меня, а я молчал и горбился от злости на самого себя.
Искра вдруг вгляделась в дорогу, идущую от леса к деревне — она всегда все замечала первой. Увидел и я на дороге странника с посохом в руке. До моста он не дошел, опираясь на руку, опустился на придорожный бугор, снял с плеч котомку, размотал матерчатый кушак, каким в прежние времена пользовались крестьянские возницы. Странник видать, упрел, распахнул на обе стороны что-то похожее на старинный армяк, огладил широкую бороду, пристально посмотрел в нашу сторону, поманил.
Всякий чужестранник меня настораживал, мне трудно было заговорить с человеком, которого я не знал. Но для Искры будто не было чужих людей. Она встрепенулась ответно, легонько стукнула меня по руке, что означало «за мной» и побежала к старику в радостном ожидании. Умостилась рядом, подогнув под себя ногу, заглянула в притомленное лицо с худыми запавшими щеками, спросила участливо:
— Издалека ли, дедушка?..
Старик еще не отдышался, — от частых вздохов в горле у него посипывало, но ответил:
— Издалека, доченька. Из земли из сибирской. От головокруженья, что у нас туточки приключилось, подались всем семейством в даль далекую. Да вот, конец годов почуял, к землице родной потянуло… А ты что, молодец, чужаком выстаиваешь? Подсаживайся к разговору. Чай тоже из Речицы?.. — Старик располагал, в душе прощая Искру за ее доверчивость, я сел с ней рядом.
— Скажите-ка мне, робятки, вот о чем: во здравии ли Малышева Таисья?..
— Тетка Тая? — живо откликнулась Искра. — Живет, дедушка! Дочка из Смоленска с внучоночкой в доме у них гостят. И Серега тут. Вы их знаете?
— Соседствовали, как не знать! А вот еще Тимофей Чапыжный? Рыбачок такой развеселый. Сельсоветчикам все услуживал. Такой жив?..
— Тимка-Кривой?.. — Искра поначалу вроде обрадовалась, что нашелся еще кто-то из общих знакомых, хотя, я знал, она не любила Тимку, этого нахального мужика, за разбой, который творил он на реке рваными своими самоловами. Вспомнив, видно, о том, она уже без радости сказала:
— Живой! Колобродит! — добавила она слово, которое у нас в деревне всегда связывали с проделками Тимки Чапыжного. И тревожный, но зоркий глаз старика сразу подметил перемену в настроении Искры.
— По сей день колобродит? — спросил он с поспешностью, как будто знать это и было для него самым важным.
— Беспутный он, — со вздохом сказала Искра.
И странник задумался, затеребил свою бороду, вроде бы забыл про нас.
— Дедушка! А вы сами кто будете? — Искре не терпелось все знать.
— Тебе, девонька, я неведом. Годочками ты еще не вышла, когда я на землице этой проживал. Зови меня хоть «дедушка», хоть «седенький». Мне все одно: голосок твой слушать радостно.
— Тогда вот что, Дедушка-Седенький, скажите, как надо быть, когда тебя очень, очень обидят?!
Старик зорко глянул на Искру, плохого видно не углядел, ответил:
— Смотря кто и как обидел: по случаю или по расчету? Ежели по случаю, простить можно. А вот ежели с мыслью, по злу, значит, прощения такому не положено.
— Наверное, по случаю, — вздохнула Искра, и по радости, с какой она это сказала, я понял: она думала о Сереге.
— Спасибо, Дедушка-Седенький! — Искра с легкостью поднялась, тряхнула рыжими волосами. — Я прощу, дедушка!
— Прости, прости, девонька. Такое твое дело — прощать. В твои годы все прощают!..
— Проводить тебя до деревни? К кому тебя проводить, дедушка?! — Искра снова была готова к добру. Но старик уклонился от ее заботы.
— Посижу я, доченька. Поразмыслю, — сказал он. — А вы птахи вольные — летите. Забот у вас своих, небось, с макушечкой?!
Для Искры такие встречи-разговоры были как ночной огонь для бабочки. К любому встречному летела она безоглядно и, как казалось мне, только чутье на добрых людей давало ей до поры не обжечь своих крылышек.
Как ни мимолетна была встреча с таинственным странником, обернулась эта встреча для Искры, для всех нас предвестником той перевернутой жизни, что обрушилась на нашу деревню вместе с войной.
ЧУЖАЯ ЖИЗНЬ
С того времени, как молча пробрели по Речице отступающие войска, и безвестный красноармеец, поставив пулемет на взгорье, в траншейке, вырытой еще в мирное время для школьной военной игры, полдня стрелял, не давал подняться вражеской колонне и погиб под немецким танком, после того, как заугрюмевшие немцы захоронили, на бугре у леса много убитых своих солдат и ушли дальше, подороге к Смоленску, и пришли другие, тоже военные и тоже немцы, хмурые, строгие, и объявили жителям нашей Речицы о новом порядке жизни, мы почувствовали, как вроде бы надвинулась непогодь, такая непогодь, какая глухой осенью нависает над полями, над домами, над улицей и придавливает хуже, чем наказание. Вроде бы все на месте: и лес, и речка, и тропки-дорожки, а все не в радость, ждешь в унылости, что солнце, наконец, проглянет сквозь нависшую хмарь, а света все нет и нет, и сидишь, будто неживой.
Как прежде, мы собирались, купались, в омуте под черемухами, ковырялись в огороде, на картошке, помогая матерям и страшась бесхлебья — все вроде бы то же. Но что-то изменилось в нашем отношении ко всему, что было вокруг: лес, дорога, небо с не нашими самолетами — все будто зачужало, и сами мы сделались вроде бы другими, беспокойным, настороженными, какими-то даже злыми — тянуло нас всё ломать, крушить.
Серега однажды не выдержал, вытащил два креста из немецких могил, утащил в лес, разломал, за что расстроенная Искра при всех нас долго его корила.
— Только беду накличешь, Сережка ты, Сережка! — переживала Искра. — Надо не так, так не надо…