— Зачем вы так, Варвара Алексеевна? Ведь знаете: между ними ничего нету. Гриша еще мальчик, а Жека такое повидала, что на мужчин смотреть не хочет.
— Да они сами, небось, на нее не больно зарятся… — усмехнулась Бронька. — Колбасу взяла? И топай. Товарища офицера с собой забери. Расскажешь ему, как Машка в Москве устроилась. А я устала. Лягу. Колбасу сунь ему в сидор. Или сумка есть? Ну ясно, где теперь женщина бывает без сумки? В бане да в кровати…
Заглазно воспетый Маяковским город-сад мирно сиял всеми окнами и фонарями, даже тускловато отсвечивал пыльной листвой, но по-прежнему раздражал Челышева. Надежда Токарь молча шла рядом. «Небось воображает, что Бронька подсунула ее мне как командировочному, — сердился Челышев. — Ошибаешься, милая. Расскажи побыстрей, что с Машенькой, и двину на станцию. Времени у меня в обрез…»
Однако, понимая, что ничего отрадного не услышит, он не торопил женщину, а она не выказывала желания копаться в чужой жизни.
— Положение… — вздохнул Челышев. — Без бимбера не обойдешься…
— А что такое бимбер? — спросила она.
— Польский самогон.
— У нас его нет. У нас только водка, — сказала женщина. — Но мы с Жекой как ее получим по талону, сразу на что-нибудь меняем.
— Жека — это ссыльная? — спросил Челышев без всякого интереса.
— Теперь под амнистию попала. Нет, не уголовница… Просто срок у нее был только пять лет. За родителей пострадала. А вы, значит, освобождали Польшу? Нет? Жалко. Интересуюсь, как там. Один знакомый поляк меня с собой зовет. Нет, не фронтовик. Он в детстве об сундук ушибся и нога не так срослась. Зато руки у него золотые: шпульку мне выточил. А уж голова, как говорила моя тетя, прямо-таки еврейская. Он большой умница, но вот не хочет здесь оставаться. Трудолюбивому человеку, считает, в СССР плохо. Говорит, у нас работать не научились. Я с ним спорю. Ведь такой был патриотизм! По двенадцать часов и дольше у станков стояли. А он смеется: это не работа, а позор. Его не переубедишь. Меня когда-то другому учили. А Альф — его зовут Альфред — считает: раз на себя работать тут не дают, то и жить здесь нет смысла. И еще он верит, что за границей ему ногу страстят правильно. Медицина там совсем другая.
— Смотрю, вы на Запад надеетесь, как на Царствие Небесное… — сказал Челышев.
— Что вы!? Скорей как на поликлинику. А вы тоже считаете, что родину бросать некрасиво? Я много думала, что она для меня такое. Ведь родина — это от слов — род, родня, родные. А у меня никакой родни не осталось. Один брат Гриша. Но он уже отрезанный ломоть. Он даже в паспорте Токарь на Токарев переделал, чтобы по-русски звучало. Он писателем станет. Писателю за границу нельзя. Там язык другой. А мне все равно, где как говорят. Я ребенка хочу…
«Что она со мной разоткровенничалась?» — удивился Челышев. Женщина начала его забавлять.
— Здешние врачи мало понимают… — вздохнула она и тут же стыдливо заторопилась: «Ой, извините… Я все про себя, а вам интересно про Машу. Вы не волнуйтесь. У нее все даже очень отлично. Конечно, по возрасту Маша еще девочка, но по виду — вы даже не поверите! — совсем взрослая. На танцах всегда была как принцесса. Вокруг нее ужас что делалось. Столпотворение.
— Бандюг?
— На танцы разный народ ходит… Варвара Алексеевна вам в сердцах лишнего наговорила. Это она от нервов. Михаил Степанович был большой человек. У него две секретарши перед кабинетом сидели. А тут вдруг — тюрьма… — вздохнула женщина. «Своего отца вспомнила, — решил капитан. — Хотя ее отца вряд ли держали с уголовниками. Допросили и тут же шлепнули».
— Может быть, Михаил Степанович голос на них повысил, а бандиты этого не любят, — сказала Надежда Токарь.
— А за что сел?
— Разное говорят. Они с Варварой Алексеевной весь город кормили, и никто от голода не умер. И себя, конечно, помнили. Как же иначе? Это только наша мама за чужих тревожилась, а себе ничего не просила… Вот и прожила недолго. И подруга Жека такая… А все люди себя не забывают. Наверное, у Михаила Степановича были завистники. Варвара же Алексеевна думает, что его арестовали, чтобы он дал показания на своего старого друга, большого московского руководителя.
— На того, что теперь с моей дочкой?
— Ага… Но это, товарищ капитан, не так плохо. Это даже хорошо… Я когда-то была с ним знакома. Он очень веселый и сердечный человек, хотя работа у него трудная, а завистников — так целая уйма! Но он вашей Маше очень поможет. Он хотя уже не молодой, но молодежь понимает.
— Особенно девочек?
— Это жизнь, товарищ капитан… Разве лучше было б, если б Маша с уркаганами связалась? Она ведь с ними уже ходила. А так в университете учиться начнет. Вокруг нее будет много культурных знакомых. Знаете, моя Жека как без них мучается! У нее в Москве подруг пруд пруди было, а тут она только с Гришей может говорить про литературу.
Покружив неосвещенными проулками между хибарок, землянок и сараев, женщина и капитан остановились перед великолепной, совершенно малороссийской лужей, за которой одиноко кособочился небольшой барак. По-видимому, здесь кончался город. Вдалеке чернели одни терриконы.
— Осторожней, — предупредила женщина. — Тут положены доски.
— Что ж поляк, — нажал Челышев на первый слог, — умелец, а лужи не отведет?
— Так труба тут три раза на день лопается. Альф хочет, чтобы я к нему переехала. У него комната лучше. Вот братишка уедет, и переберусь. Только сперва Жеку замуж выдам.
— Подруга важней? — улыбнулся Челышев. Ему уже нравилась эта деваха. Отзывчивая, домашняя. С такой даже без любви век скоротать можно. Жаль, что она, по глупой молодости резвясь в Бронькином отеле, что-то в себе повредила.
— Факт, подруга важней, — печально сказала женщина. — Мы полтора года вместе. С мужем еще неизвестно, столько проживешь или нет. А моей Жеке очень замуж надо. У нее никого нет. Я уеду — она пропадет. Ей бы в первую очередь отсюда уехать. Мало что может случиться… Она второго раза не выдержит. И так сама не своя. Мечется, как синичка в клетке. Теперь в медицинский поступать надумала, потому что врачихам в заключении легче. Ой, чего-то я разболталась, а мы уже пришли…
Надежда Токарь ввела Челышева в темный коридорчик, толкнула одну из трех дверей, зажгла свет, и капитан разглядел комнату. Посредине, перегораживая ее, возвышалась печь. Рядом с печью висела, не доставая до полу, цветастая тряпка, из-под которой высунул ноги лежак. Два других лежака выстроились по эту сторону занавески. На одном лежал старый чемодан, а между лежаками красовалась швейная машина на самодельной подставке.
«Поляк сварганил», — подумал Челышев, неожиданно позавидовав чужому уюту. Комната казалась невыносимо нищей, но все-таки напоминала людское жилье. А у капитана были всего лишь нары в теплушке, и та теплушка то ли уже отползала за Новосибирск, то ли все еще ждала на отводных путях, пропуская всех, кто главнее.
— Вы, наверное, голодный? Сейчас поужинаем, — сказала женщина.
— Пожалуй, — кивнул Челышев и стал выкладывать из вещмешка на стол буханки хлеба, консервы, плитки пшенного концентрата и в завершение вытащил небольшую канисторку. Хозяйка, остолбенев, смотрела на военного. Ей почудилось, что капитан сейчас наестся, напьется, а там — кто знает?! — вдруг застрелится…
Должно быть, нечто подобное мелькнуло и в челышевском мозгу, потому что, опростав сидор, капитан поднялся с кривой ухмылкой и, схватив хозяйку за руку, крикнул:
— Где же мой несостоявшийся зять?! Не желает ли чокнуться с дураком-тестем?
«Начинается…» — с ужасом подумала женщина и уже не рада была, что притащила сюда отца этой вредины Машки. Все за Машкой ухлестывали. Даже седой москвич. А Надю Токарь, когда в гортеатре после его доклада она к нему подошла, москвич узнал не сразу. Правда, тут же смутившись и покраснев (как только один умел краснеть по-юношески во все свое худое, никогда не стареющее лицо!), москвич стал