— Но ты сегодня не собирался! Сегодня я дома… — сказала Женя.

— Ты вон где… — кивнул Челышев на расхристанные тетради и выбежал к лифту.

— Пашет, милый, разве я нарочно!

Женя кинулась на лестничную площадку и втащила закапризничавшего старика в комнату.

— Разве я хочу с тобой разлучаться? Да я с радостью взяла бы тебя туда. Ты сам туда не хочешь. Ну прочти. Что тебе стоит? Токарев, правда, пишет не о лагере, но о тех годах. Что поделаешь, мне они дороги. Хотя бы полистай. Очень важно, что скажешь. Растерянный Павел Родионович позволил подвести себя к тахте, послушно принял у жены стопку страниц, вздел на нос очки и сам же удивился своей столь поспешной капитуляции.

Попытка биографии

За нашим забором плакала красивая девочка. Мне исполнилось восемь лет. Я жил в отдельном особняке. У меня был голубой, единственный во всем городе японский велосипед. Я дружил с командующим гарнизоном дядей Августом. Но я был несчастным мальчуганом. Даже носил не отцовскую партийную и почти русскую, а материнскую местечковую фамилию — Токарь…

…Маша Челышева стояла за нашей ажурной решеткой, а ее хмурый отец дергал девочку за руку. Мне хотелось сказать Маше: «Возьми велосипед насовсем».

Мне многое хотелось ей сказать, но рядом был ее родитель, который меня презирал. (Он и сейчас меня не выносит, хотя от моего отца не осталось даже петитной строки в Исторической энциклопедии. А я Пашета люблю…)

У нас была странная семья. Моя мама, Дора Исааковна, родилась на шесть лет раньше отца, прежде него вступила в партию, но должность занимала маленькую: инспектор горнаробраза. Она презирала отцовский паккард, обедала в учительской столовке и все порывалась перебраться к своей горбатой сестре, белошвейке Юдифи.

— Хоть к черту! — кричал отец. — Но детей (то есть — меня и Надьку) не получишь!

Дело у них шло к разрыву. У отца начался роман с русоволосой пышной красавицей Ольгой, секретарем левобережного райкома. Ольга больше подходила к особняку и ко всему стилю отцовской жизни. А мама, увядшая, истеричная, мало годилась в хозяйки большого индустриального города.

Иногда мы с сестрой ездили к тетке Юдифи. Юдя жила на самой окраине в бедной мазанке. Ничего у нее там не было. Воду из колонки надо было тащить за три квартала, а щелястый сортир был в соседнем дворе, где паслись козы, копошились свиньи и печально отбивалась от мух корова начальника милиции. Шпанистые пацаны с Юдиной улицы не верили, что я дружу с комдивом и могу их привести в казармы, где нам дадут разобрать «максим» и покатают на тачанке. Пацаны, если рядом не было взрослых, дразнили меня «жидом» и вертели ножи у моего носа.

А вот Надьке еврейство не мешало. С Надькой всегда было весело. Она примиряла не только отца с мамой, но и меня со всеми несправедливостями нашей жизни. Скажем, особняк, автомобиль, прислуга, электрические импортные игрушки, что дарили мне в горкоме на октябрьских и майских утренниках… Все это не слишком правильно. У других ребят ни прислуги, ни машины — одно коммунальное жилье. А на утренниках — кульки с липкими подушечками…

— Ну и что, Кутик? — поднимет круглые плечи Надька. — Значит, так надо. Дали и радуйся.

— Но у других…

— Другие столько до революции не страдали. Нашу маму били в полиции.

— Но мама не ездит в паккарде.

— При чем здесь мама? Пойми, если всего у всех будет поровну, никто ни работать, ни учиться не станет. Ты, Кутик, сознательный, а несознательным надо показать, чего добьешься, когда не жалеешь себя и трудишься для народа.

— Но мама…

— Мама с чудинкой.

Так-то мы и жили. Я огорчался, что Пашет водит Машу в детский сад ИТР (инженерно-технических работников) другой дорогой, и радовался, когда она шла со своим дедушкой. Старого доктора Маша всегда тащила к нашему дому.

Однажды, заболев, я настоял, чтобы позвали не горкомовского, а частного врача, моего однофамильца Токаря.

— Та з нього писок сыплетця. Сильский ликар навить краше, — хмыкнул отец, считавший «украинську мову» более народной.

Доктор Токарь обстукивал меня холодными костяными пальцами, а мне было приятно: ведь это Машин дед.

— Впечатлительный он у вас господин, — нахмурился доктор и повернулся не к отцу и маме, а к Юде. — Бромчику попить не мешает.

— Та они, Токари, уси таки, — засмеялся отец. — Мабуть, вы им родына?

— Нет, не родственник, — казалось, оскорбился доктор.

Отец вздрогнул, и мне почудилось — шепнул: «Контра…»

Ночью я плакал, и в мою комнату на цыпочках вбежала Надька.

— Обидели Кутика? Ах, глупый старик. Не знает, что Кутика нельзя обижать. А Кутенька через забор влюбился… Чепуха на постном масле. Как рукой снимет. Еще много у Кутика будет девочек и девушек.

(Милая Надька! Она не знает в своем далеке, что по-прежнему не девочки и девушки, а одна Маша — радость и мученье моей несуразной судьбы…)

…За сестрой приударял молодой стихотворец Юз. Считалось, Юз ходит в особняк ради меня. Я тоже начал рифмовать. Но Надьке нравился другой — москвич, красавец, любимец Сталина и давний приятель мамы. В тридцать шестом году он остановился у нас. Как-то, заглянув в кладовку, куда прятал самодельный лук, я увидел сестру и нашего гостя. Она его обнимала, а он по ней, расстегнутой, водил руками.

Пришла мокрая скользкая осень. Я упал с велосипеда, погнул руль, ушиб колено, и машину раньше времени убрали в чулан. Мама совсем поседела и рядом с отцом выглядела старухой. Они настолько отдалились друг от друга, что даже не ссорились, и в конце ноября отец без нее уехал в Москву принимать конституцию.

Три дня мама молча ходила по дому с черным страшным лицом и вдруг тоже собралась в столицу. А затем началось непонятное. Отец без конца звонил из Москвы; туда умчалась Надька, и в особняк перебралась Юдя.

Перед первым декабрьским выходным выпал снег, и вечером в честь конституции демонстранты несли факелы. Одна колонна прошла по нашей улице, чего прежде не случалось. Я выглянул за ворота, и мне протянули сосновую палку с горящим фитилем.

— Дом сожжешь! — закричала Юдя и тут же заплакала. — Бедненький мой сироткин. Нет у тебя больше мамы. Умерла наша Дора. Из-за Яшки-бандита отравилась угаром…

Мамины похороны запомнились очень четко. Им предшествовала напряженная суета в особняке, бесконечные перебранки Юди с охранником Петей, горничной, кухаркой и дворником. Отец, видимо, решил зарыть маму тихо, не привлекая внимания к обстоятельствам ее смерти. Юдя же настаивала на пышных похоронах. Приоткрывая дверь, я слышал, как тетка жаловалась маминым сослуживцам:

— Нарочно Дору сжег. Хочет, чтобы шито-крыто… Дудки! Дора раньше его в их бранже. Его еще в хедере цукали, а я ей в участок уже кушать носила. Не хочет музыки? Сама найму!

И вот, едва отец выходит из своего вагона, его оглушает траурный марш. Отец растерянно машет музыкантам, чтобы прекратили безобразие, но Юдя кричит:

— Не ты их нанял! Играйте, мальчики! — и, такая крохотная, вырывает у Надьки урну с овальной маминой фотографией.

Оркестранты дудят что есть мочи, а наробразовцы водружают на обмотанные кумачом носилки то, что осталось от мамы, и процессия движется по главному проспекту. Надька и Юдя идут сразу за носилками, а я

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату