поправила волосы, тревожно вгляделась в себя. Нет, нет, всё ещё хороша, если не обращать внимания на усталость в глазах, беспокойный взгляд, истончившиеся, в горечи изогнутые губы. Прежней девичьей нежности — увы! — нет. Прожитая жизнь как будто отретушировала её лицо: резче обозначились линии носа, рта, подбородка, нервная напряжённость изменила выражение лица, но, слава богу, она ещё не потеряла привлекательности, не огрубела, как грубеют женщины в этих бесконечных лесах и посёлках…

Елена Васильевна протёрла стекло и рамку, отнесла портрет в комнату, на кухне разыскала гвоздь, утюгом вколотила его в стену. Портрет повесила над столиком, отступила к окну, прикидывая, всё ли хорошо у неё получилось. Взглядом она сразу охватила всё: и столик, и свой портрет, и ещё не распакованные вещи среди голых, с конторским запахом стен — и уронила руки. Ей вдруг показалось, что в этой, ещё чужой для неё квартире сгрудилась вся её жизнь. «Да, да, — думала она, — вот здесь вся моя жизнь в миниатюре! От сверкающего, дорогого сердцу столика и портрета до вот этой груды развалившихся чемоданов, протёртых одеял, старых штанов и рубашек! Ни одного хорошего костюма, ни обстановки, ни своего угла! Всё казённое, всё временное: кровати, дом, работа, знакомства, — всё, как на вокзалах! Мне воздано за моё девичье упрямство! — с горечью к тому, что сейчас было перед ней, думала Елена Васильевна. — Как не хотела моего замужества мама, как отговаривали сёстры, как молча страдал папа, боясь своим вмешательством повредить счастью любимой младшей дочери! Я же видела, что Иван Петрович чужой для нашей семьи. Он и сам не скрывал этого. «Я не чувствую у твоих родственников революционного духа», — сказал он, когда уже был мужем…

Елена Васильевна, сцепив руки и до хруста заламывая пальцы, в волнении прошлась по комнатам. «Но почему я здесь? — вдруг подумала она, останавливаясь в раскрытых дверях. — Что держит меня около неуживчивого и вечно занятого человека?.. Любовь?..» Если бы она любила!.. Держит её любовь Ивана Петровича. Он любит её трудной и нетерпеливой любовью. До сих пор она не может понять, чего больше в его чувствах — доброты или самолюбия, бережливости, неумелой чуткости или мужской несдержанности. У Ивана Петровича она одна, это она знает. Если бы она ушла от него, так, в одиночестве, он и дожил бы свой век. В этом она убедилась за шестнадцать лет жизни с ним. Ей всегда было приятно сознавать, что она у кого-то единственная. И, оправдываясь в дни своих коротких наездов в Ленинград перед сёстрами, жалеющими и ругающими её за цыганскую жизнь и бесхарактерность, она, краснея, лепетала: «Но Иван Петрович не может жить без меня…» Ревнивую опёку, с которой он оберегал её красоту, она принимала со скрытым удовлетворением и в грустные минуты очередных переездов утешала себя мыслью, что Иван Петрович, срываясь с обжитого места, подстёгивает себя ещё и страхом потерять её. Ей казалось, что, ревнуя, он увозит её даже от невиданных знакомств.

Пока Елена Васильевна была молода и наивна и Алёша подрастал, требуя её забот и материнских чувств, она примирялась с любовью Ивана Петровича и семейными хлопотами. Но Алёша мужал, его душевный мир становился сложнее, всё больше он замыкался в своих интересах и пока ещё робко, но всё определённее тянулся к отцу. Елену Васильевну это не только огорчало, она страшилась потерять свою власть над душой сына. Она хотела видеть Алёшу в его будущей жизни другим, она ещё плохо представляла, каким именно, но только не таким добровольным неудачником, каким был в её глазах Иван Петрович.

После того как Алёша с глупым мальчишеским восторгом поддержал Ивана Петровича в его неожиданном решении уехать из Москвы, сменить высокую должность и столицу на незаметное директорствование где-то в лесной глуши, Елена Васильевна в первый раз так остро и определённо почувствовала, что в семье она одинока. И теперь, стоя в дверях пустой, ещё чужой для неё квартиры, она с необычной доя себя обнажённостью чувств и мыслей видела и заново переживала всё, что долгие годы составляло её семейную жизнь.

«Что наша семья? — думала Елена Васильевна. — Три разных человека под одной крышей. Потолок, стены, стол — у нас одни, песни у каждого свои. Что Ивану Петровичу до моей жизни? Что ему до интересов Алёши? Вместе мы только за столом…»

У Елены Васильевны и прежде возникали подобные мысли. Они на время печалили её и уходили. Но никогда прежде её возбуждённые воспоминаниями чувства не были столь определённы и мысли столь решительны, как сейчас. Елена Васильевна была не в силах одолеть волнение и ходила по комнатам, нервно потирая тонкими пальцами виски.

«Ведь пишет же мне мама — приезжай! — думала Елена Васильевна. — Ведь ещё можно, если не всё, то хотя бы себя возвратить к той жизни, которая мне дорога!..»

В дверь постучали. Елена Васильевна вспыхнула, засуетилась, как будто она делала что-то нехорошее и её могли сейчас уличить в этом нехорошем.

— Да, да, пожалуйста! — крикнула она и пошла на кухню, на ходу оправляя платье и волосы.

В дверь просунулся маленький человек в кепке, с длинным унылым носом.

— Маликов. Зав. хозяйством! — отрекомендовался он и с уважением посмотрел на Елену Васильевну. — Кровати доставил. Куда прикажете?..

С крыльца в кухню одну за другой он втащил две железные кровати, точно такие же, как та, что уже стояла в комнате. Вслед за кроватями внёс четыре волосяных матраса.

— Зачем же четыре?! — удивилась Елена Васильевна.

Маленький человек в кепке почтительно улыбнулся.

— На вашу кровать велено положить два матраса, — сказал он.

Кровати, по указанию Елены Васильевны, он расставил в комнатах, положил на них матрасы. Откуда- то принёс кринку молока, десяток яиц, два каравая хлеба.

— Не извольте беспокоиться, Елена Васильевна, расчёт произведён. Может, подтопок растопить? — заботливо спросил он.

— Нет, что вы, я сама!

— Как вам желательно.

Человека в кепке звали Иван Петрович.

— С Иваном Петровичем мы полные тёзки! — сообщил он с достоинством и, поклонившись, вышел.

Елена Васильевна в растерянности ходила по кухне, зачем-то отодвинула железную заслонку, заглянула в пустое и холодное отверстие русской печи, сплела и до боли сжала пальцы, тяжко вздохнула, прошла в комнату. Присев на корточки, она стала покорно развязывать верёвку на помятом в дороге чемодане.

Всё встало на свои места.

ВОЛГА

— Ой, Витька, думаешь не вижу?! Думаешь, не знаю? Всё вижу, всё знаю. И, пожалуйста, не строй из себя!..

Зойкин голосок как будто старался ущипнуть за больное место. Витька лежал лицом вниз. Ему было хорошо и лениво, как бывает только на горячем песке у Волги, и Зойкины слова были даже приятны, как отдалённое жужжание пчелы.

— Думаешь, не вижу, как замаривает тебя Капка? Ломтя путного не отрежет, так и выхватит в серёдке. Молока дома напиться не даёт! Точит тебя, как короед. А ты… Ишь, тихохонький какой! Смотрю на тебя. Вот-вот молиться начнёшь! Что молчишь, христосик несчастный?! Думаешь, не знаю, что голубя на костре варил? И что картошку на огороде подкапываешь?..

Витька плотнее прижался к песку: Зойка нащупала-таки больное место.

— Молчишь? — Она ударила Витьку по спине.

— Больно, Зой!

— А! Больно?! А мне, думаешь, не больно? За тебя переживать не больно? Слушай, Витька, если

Вы читаете Семигорье
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×