возможность этого действительно нужного для многих людей дела, понимали и щекотливость его, и возможные для Ивана Петровича последствия — весьма неприятные, если кто-то задумает дать его действиям строго принципиальную оценку без вхождения в суть содеянного, — всё это вместе взятое задержало обычно стремительный ход мыслей Ивана Петровича. Он не высказал того, что уже готов был высказать, что в таких случаях высказывал всегда, и теперь обдумывал честную просьбу Ивана Митрофановича.

В том, что предлагал Иван Митрофанович, государственные интересы не затрагивались. Суть была в другом: достанет ли у Ивана Петровича силы взять на себя ответственность и решить дело не по форме, а по существу. Именно на эту горячую точку поставил его Иван Митрофанович, и в этом был виден корень вопроса.

«Решать мне, — думал он. — Мне отвечать. Это ясно как день. Но, в конце концов, общая польза и радость многих людей, наверное, стоят моего беспокойства!..»

Иван Петрович взял чашку, глотнул уже остывшего чая, сказал, хмурясь на свою доброту:

— Я попрошу инженера проверить ваши расчёты. Если резерв действительно есть, мы его отдадим. Но заметьте: нам предстоит ещё строить!

— Иван Петрович! Убедиться, понятно, надо. Но мы, как муравьи, всё облазили. И с инженером вашим толковали. У вас останется в запасе сверх всего ещё четыре киловатта. С лихвой на будущее, по крайности, на ближайшее будущее!

Глубоко запавшие глаза Ивана Митрофановича излучали тепло и свет. Иван Петрович, чувствуя это, подобревший, думал: «А всё-таки жук ты, Иван Митрофанович. Жук! Уж коли облюбуешь, дереву не устоять!..»

Всем троим было ясно, что дело завершилось согласием.

Завхоз Маликов, всё долгое время разговора сидевший молча и с опущенной головой, оживился.

— Может, по такому случаю за бутылочкой сбегать? — спросил он. Маликов старательно удерживал взгляд на подбородке Ивана Петровича и почёсывал щёку. — У меня есть припасённая…

— Оставьте свои замашки, Маликов! — рассердился Иван Петрович и в раздражении передвинул кружку.

Вислый нос завхоза уныло понюхал верхнюю губу. Маликов вздохнул, сказал, несогласно качая головой:

— Говорили мне, что вы не потребляете. А зря! Дела вам трудно будет улаживать, Иван Петрович! За бутылочкой-то оно душевнее. Добреют люди. Всё самоходом ладится!..

— Нет уж, увольте от такого самохода… И делу, и горю ясная голова нужна!

— А что, горе какое у вас, Иван Петрович? — с осторожным участием спросил Обухов.

— Горе? У меня?.. Нет, — сказал Иван Петрович и подумал: «Чёрт, как чувствуют люди!..»

Сквозь очки он настороженно смотрел на Ивана Митрофановича и по внимательному, нарочито спокойному взгляду его умных глаз понял, что семигорский голова ведает про его душевную встревоженность. Ведает, и — только сейчас это дошло до Ивана Петровича — поздний его приход к нему в дом вызван не только тем делом, о котором сейчас они говорили. Обухов, видно, знал, что идти к Ивану Петровичу без дела, с простым желанием проведать его в тоскливом одиночестве, бесполезно.

Он всё ещё смотрел на Ивана Петровича внимательно, но без той жалости, которую Иван Петрович не переносил, и, как будто примиряя всё, что было между ними, рассудительно сказал:

— Уладится и без вина.

Иван Петрович понял, что это «уладится» относится не только к делу, которое сейчас у них было, но и к тому деликатному душевному делу, о котором все трое знали, но не говорили.

— Алёшка — парень разумный, — сказал Обухов, — знаю, наши места ему полюбились. Говорил, ни на какие столицы не поменяю…

Иван Петрович понял, что Обухов старается его ободрить, но слова об Алёшке его расстроили. Он неловко и шумно поднялся, прекращая трудный для себя разговор, спросил грубовато:

— От чая почему отказались?

— За делом не до чаю, улыбнулся Иван Митрофанович. — Засиделись, гляжу. Я думаю, всё уладится, — повторил он, как будто вложил в Ивана Петровича свою спокойную веру. — Не посетуете, ежели загляну ещё разок?..

— Милости прошу! — Иван Петрович хотел сказать эти слова с привычной суховатой иронией, а сказал неожиданно тепло. — Заходите!..

Он проводил гостей, задул керосинку. На столе увидел три кружки. Кружки стояли вокруг хлеба и блюдечка с сахаром, как в былые времена, и оттого, что две из них были наполнены чаем и нетронуты, защемило сердце.

Иван Петрович хотел прибрать на столе, но раздумал. Умылся, растёр лицо полотенцем, запер дверь и пошёл в комнату, чувствуя, что сегодня предстоит ему бессонная ночь.

2

Иван Петрович — в который раз! — скинув простыню, поднимался с кровати, шлёпая босыми ногами по полу, шёл в кухню, медленными глотками пил прямо из чайника воду, бродил по дому, прислонялся лбом к стеклу, пытаясь в ночи разглядеть успокоительные звёзды, ложился, и всё начиналось сначала: наваливались неотвязные думы, он ворочался, вздыхал, чёртом поминал Ивана Митрофановича, разбередившего своим неосторожным участием больные места души. Поняв окончательно, что в эту ночь ему не заснуть, он повернулся на спину, лёг повыше на подушку и с покорностью пленного отдал себя на милость бессонницы.

Говорят, в реку невозможно войти дважды. В прожитую жизнь человек возвращается. В бессонные ночи память возвращает нас к прошлому, и всё, что было, повторяется, и с такой пронзительной отчётливостью, что мы заново проживаем дни и годы, заново мечемся, и волнуемся, и лихорадочно обдумываем свои поступки, забывая, что прошлое нам неподвластно.

Раскрытая память возвратила Ивана Петровича назад, в тот августовский день, когда поезд отошёл от высокого людного перрона и годы столичной жизни и трудный последний месяц невероятного нервного напряжения и суеты, связанной с отъездом, остались там, за каменными плечами и острыми башнями Северного вокзала.

В молчаливой темноте опустевшего дома Иван Петрович отчётливо слышал всё убыстряющийся стук колёс, и всё, что было пережито и передумано в дороге, с отчётливостью настоящего развёртывалось перед ним.

… Второй час Иван Петрович Полянин стоял в тамбуре, спиной и затылком ощущая неприятную дрожь вагона.

Поезд всё дальше уходил от Москвы. Паровоз время от времени торопливо свистел, расстилая дым над августовской, не по времени мокрой землёй. За грязным стеклом одна за другой проплывали высокие пригородные платформы, с одинаково зелёными навесами дождя, пустыми в этот ранний час скамейками и редкими неподвижными пассажирами. Иван Петрович отсчитывал знакомые названия: «Мытищи… Тарасовка… Пушкино…» — и напряжённо вспоминал, какая из пригородных платформ на этой дороге последняя. Каждую появляющуюся за стеклом платформу он встречал горькой и настороженной усмешкой. Он ждал, что кто-то, имеющий большую власть, чем расписанное до минут движение железнодорожных составов, остановит вот у такой высокой платформы несущийся поезд, кто-то, имеющий большую власть, чем каждый из людей, едущих в вагоне, подойдёт к нему и все его обиды и усилия, предпринятые наркомом — теперь уже не наркомом, — окажутся напрасными…

Москва давно уже скрылась из глаз, но Иван Петрович всё равно видел её сквозь лес и паровозный дым. Город как будто двигался за ним, громадами домов закрывая небо.

Поезд шёл, не замедляя и не прибавляя хода. Вот он миновал последнюю знакомую платформу с уже редкими, как будто нежилыми дачами. Иван Петрович увидел сплошной, подступающий почти к самой дороге лес, не похожий на пригородный, сдержанно вздохнул. Всё ещё оглушённый известием, которое только что, на вокзале, услышал от старого сослуживца по наркомату, он оторвал спину от подрагивающей стены вагона, прошёлся по тамбуру.

Расстегнув на рубашке две верхних пуговицы и поправив на носу очки, он вошёл в вагон.

Алёшка, боком навалившись на столик, не отрываясь, смотрел в окно, на лес. «Этот рад неожиданной

Вы читаете Семигорье
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×