однообразные гряды мутных волн. Маленький пароходик уже едва виднелся на фоне дальнего острова.
Потом подошла с запада туча, покрыла остров и затянула пеленой дождя и полоску дальней земли, и горизонт моря, и оба парохода. Затем дождь стал поливать ближайшие волны и застучал по настилке дамбы, на которой я, не зная совершенно, что делать дальше, сидел на своем чемодане, закрывшись зонтиком.
Тут-то «дорожная тоска» захватила меня уже всецело. Опустевшая дамба казалась совершенно мертвой. Под ней плескалось чужое море, невдалеке за пеленой дождя и начинавшихся сумерек виднелся чужой город, с совершенно непонятною мне жизнью, над головой мглистое, неприветливое, чужое небо… Единственный признак жизни проявляли только два или три вагона, которые, казалось, сами собою, без локомотива, лениво и тихо катились по рельсам… Это несколько оборванцев-грузчиков — датская «золотая рота» — подавали к дамбе груженые вагоны. Люди были одеты грязно, в уродливых клеенчатых шляпах, по которым струйки дождя стекали на потные лица, на плечи, за воротники…
Мне кажется, что есть особая болезнь, которая охватывает одинокого путника на чужбине… Для нас, русских, она несколько осложняется еще особым оттенком настроения… Содержание этого сложного ощущения, я думаю, лучше всего характеризуется словами: «Все то же».
Да, именно. В этом специфическом ощущении сливается вся горечь «дорожной тоски» со всем, что связано горького с воспоминаниями о родине… К какому бы классу, сословию, направлению мы ни принадлежали, все-таки в первый раз мы въезжаем за границу с чувством ожидания и обостренного интереса. Пусть это будет наивно-западническое преклонение или, наоборот, кичливое пренебрежение к «гнилому Западу», но все же с первым движением нашего любопытства связан вопрос: «Ну, что же? У вас тут много лучше нашего? Свобода, конституция, республика, парламент? Нет у вас ни голода, ни нищеты, ни порока?..» И как бы мы ни были подготовлены, как бы наивными ни казались нам,
Да, «все то же» — это неизбежная прелюдия к дальнейшим впечатлениям русского туриста за границей. Прежде всего мы видим пятна — со скорбью или со злорадством, и только впоследствии выступят различия, оттенки, явится возможность производить относительную оценку и количественные учеты… После поймешь, что и «то же» бывает
Все это, впрочем, я понимал и тогда, но это понимание, залегавшее где-то далеко, утопало, как дальний остров за мглою, а впереди, именно как эта мгла, стояла бесформенная тоска русского путешественника. Казалось, что-то вроде морской болезни охватывало меня еще на суше. Сверху лил дождь, внизу глухо билось под дощатой настилкой Немецкое море, по временам проскакивая белою пеной в щели дамбы, и я, одинокий, никому здесь не нужный путник, спрашивал себя с невольным раздражением, — зачем я ношу с собой по свету эту грызущую тоску, когда ей отлично нашлось бы место и на родном просторе? И я смотрел злыми, скучающими глазами, как ко мне тихо подвигались мокрые вагоны, из-за которыж по ту сторону виднелись несколько пар ног в изорванных, грязных и мокрых штанах и в деревянных башмаках на босу ногу…
Наконец, скрипя буферами, вагоны остановились, и кучка людей вышла из-за них к дамбе. Фигуры были очень живописны со своими грязными одеждами и спокойным утомлением. Привычные датчане не обращали ни малейшего внимания на дождь, и один из них, сухой старик с бритым лицом и впалыми тонкими губами, напомнил мне того бурлака в картине Репина, который на ходу под лямкой так спокойно набивает трубку. Он тоже набил маленькую трубку, сунул ее себе под нос и затем сказал товарищам что-то веселое. Все засмеялись…
В это время неожиданно из-за вагонов появился еще один человек, вид которого поверг меня в сильнейшее изумление: это был тот самый неизвестный господин, которого я видел у могилы Торвальдсена. Те же курчавые седые волосы, та же мягкая шляпа, те же глубокие синие глаза и бинокль на ремне через плечо. Удивление мое усилилось еще внезапным воспоминанием о том, что, пока вагоны двигались по рельсам, я видел среди нескольких пар ног в деревянных башмаках одну пару в чистых черных брюках и… высоких калошах. Теперь я невольно взглянул на ноги моего незнакомца. На нем именно были высокие калоши. Итак — он помогал грузчикам толкать вагоны! Это подтвердилось и тем, что одно плечо у него было сильно загрязнено, — очевидно, от прикосновения к углу вагона.
по-видимому, острота старого грузчика и смех остальных относились именно к моему незнакомцу. Впрочем, и острота и смех были совершенно благодушны, и господин, оглянувшись на них как будто непонимающим взглядом, тотчас же подошел к грузчику и миролюбиво похлопал его по плечу. Старый юморист, пожевав как-то особенно смешно губами и вдруг вынув из них трубку, — предложил ее незнакомцу. Тот просто взял ее и, сунув себе в рот, выпустил несколько клубов дыма. Это вызвало во всей компании новый взрыв веселья…
Седой господин возвратил трубку по принадлежности и, присев на связку канатов, лежавших на дамбе, сказал вопросительным тоном несколько слов. Старый грузчик покачал головой, видимо не понимая. Незнакомец, по-видимому, слегка удивился, подумал и, как будто найдя еще какие-то слова, которые должны были, по его мнению, быть более доступны собеседникам, опять сказал две-три фразы. Старый грузчик оглянулся на товарищей, и все, видимо, несколько заинтересованные, покачали головами… Тогда незнакомец вынул из кармана небольшую книжку, порылся в ней и сказал короткое слово с каким-то торжественным выражением. Грузчики посмотрели на небо, откуда продолжал тихо сеять мелкий дождик, и закивали головами. по-видимому, там, в вышине, нашлось, наконец, что-то, что было понятно и обще незнакомцу и этим людям. Он поднялся и, внимательно перелистывая свою книжку, находил еще новые слова, которые, по-видимому, были также понятны. Грузчики перестали смеяться и, тесно окружив седого господина, слушали и порой заглядывали в книжку с видимым интересом и некоторым напряжением.
Однако старик успел докурить свою трубку, и датчанам нужно было приниматься за работу. Один за другим они подходили к незнакомцу, дружески хлопая его по плечу или пожимая его руку мокрыми, грубыми руками. В их глазах светилось слегка юмористическое выражение благодушия и усмешки, но, когда они отошли гурьбой, чтобы приняться за новую партию вагонов, я увидел почти то же выражение на лице незнакомца. Он смотрел им вслед и слегка кивал головой, причем синие глаза его ласково смеялись. Но на его лице вместе с детской непосредственностью этой удивительно привлекательной усмешки видно было еще что-то, как будто такое же непосредственное сознание превосходства и уверенности в чем-то.
Потом он оглянулся на туманное море, на пристани, на мокрую дамбу, и его взгляд на мгновение остановился на моей одинокой фигуре. Взгляд этот стал вдруг равнодушен. Сделав несколько шагов, он бросил мне фразу на своем неизвестном диалекте, и мне показалось, что мой непонимающий, отрицательный жест внушил ему какое-то невыгодное обо мне представление. Он отвернулся и пошел по дороге в город. Он шел легкой для его возраста походкой, и его внушительная фигура мелькала над лужами по дороге. Было что-то ободряющее в этой беззаботности. «Ведь вот, — подумал я, — этот странный человек тоже здесь, очевидно, чужой, его языка здесь тоже никто не понимает, и, однако, он чувствует себя так легко и свободно…»
Я отряхнулся, разыскал домик, где жил пристанской сторож, вынул из чемодана смену белья и необходимейшие вещи и отдал чемодан сторожу. Объяснив жестами, что мне нужно в город и что я жду парохода, — я пошел вслед за незнакомцем, фигура которого, впрочем, уже скрылась в пелене внезапно усилившегося дождя.
На самом краю города над небольшим зданием виднелась глядевшая на бухту и море золотая вывеска «Hotel Royal», — и я очень обрадовался скромной гостинице Эссбиерга. Здесь, на ломаном немецком языке, с примесью датских и английских слов, хозяин объяснил мне, что мой пароход «Botnia» придет только ночью, а уйдет завтра к вечеру, и что мне всего лучше взять на это время номер в его гостинице…
Я так и сделал. «Hotel Royal» напоминал плохонькую гостиницу нашего Юго-Западного края, разве только несколько опрятнее. Особенность ее составляла двуспальная кровать с перинами чуть не до потолка, крашеные и после того уже сильно засиженные мухами стены и портреты короля Фридриха VII и его супруги в плохих рамах. Снизу слышалось постукивание костяных шаров, и я представил себе, что это чиновники
