— Ну, что стал, проходи вперед! — не особенно приветливо встретил меня сиплый голос откуда-то из темноты каморки, в которой я очутился.
Я прошел вперед, в такую же каморку. Дальнейшие изыскания привели меня в комнату побольше, но всюду, на лавках, на диване, на полу, валялись человеческие фигуры вповалку. Все это сопело, бормотало во сне и шевелилось при тусклом свете стенной лампочки с закоптелым стеклом.
Постояв несколько секунд в нерешимости, я двинулся назад, так как пристроиться здесь не было никакой возможности.
— Послушайте, там нет места, — робко обратился я в темноту, откуда прежде последовал неудачный совет.
— А? Что? Да ведь это валенщики.
— Ну, так что же, что валенщики, а, все-таки, места нет, — ответил я, стараясь придать своему голосу возможно более убедительности.
— Они скоро уедут. Да вы кто, евреи, что ли? Ложитесь пока вот сюда.
Кто-то завозился на кровати и на ней уселась какая-то невероятно длинная, похожая на привидение, фигура. Фигура посидела, позевала, потом, как будто окончательно решившись, поднялась, вглядываясь в меня при тусклом освещении из соседней комнаты.
— Евреи будете? Ну, ложитесь, ложитесь с богом на мое место.
Я не счел удобным рассеивать заблуждение, вследствие которого получалась, наконец, возможность пристроить куда-нибудь свою скитальческую особу. Место, куда я лег, не раздеваясь, было согрето моим предшественником, подушка пахла чем-то кислым, а по стенам что-то очень подозрительно шуршало. Но, взглянув, с какими усилиями мой предместник вонзал теперь свою сухопарую фигуру между других тел на полу, в соседней комнате, я нашел, что понятия об удобствах весьма относительны.
Через некоторое время стали уходить валенщики, холодя каморку и хлопая дверями. Потом кто-то, будто во сне, натыкается на мою лежанку, падает вперед, упирается в меня руками и говорит: «извините-с». Осторожно, ощупью обойдя мое ложе, незнакомец начинает мыться где-то надо мной, и брызги летят мне в лицо. Умывшись, он, в пролете двери, подвязывает очень тщательно щеку платком, и еще через несколько минут, я вижу его уже за самоваром, с хозяином помещения, в котором узнаю моего благодетеля. Последний одет в ситцевую рубаху, повязанную шнурком, на ногах — отопки, на шее — высокий старомодный, галстук, придающий его фигуре вид отчасти хищный, отчасти же унылый. Они сосредоточенно пьют чай и ведут отрывочные разговоры.
— Кто? — спрашивает подвязанная щека, кивая в мою сторону.
— Еврей.
— Допустили опять?
— Не слыхал что-то. Видно допустили…
Несколько минут они пьют молча. Потом хозяин мрачно ставит стакан и говорит с угрюмою сосредоточенностью:
— Прежде от одних евреев сколько ренты получал: покупаешь ему, укупориваешь, отправляешь. Теперь ничего нет. Вот ноне прилечь негде, набилось народу. Да народ пустой: валенщики! дивиденду от них грош… И что такое? Правительство, например, хлопочет облегчить бедному народу, а тут делается стеснение…
Лихорадочные глаза хозяина сверкают сдержанною злостью. Собеседник, по-видимому мелкий приезжий скупщик, равнодушно допивает из блюдечка.
— Торговцу от них теснота, — говорит он спокойно. — Лучше же русскому человеку получить доход… А, впрочем, наше дело маленькое. Нам хватит. Пожалуйте-ка мне столик. Пора!
Он одевается и уходит со столиком и фонарем в руках, а хозяин уныло продолжает наливать чашку за чашкой, что-то бормоча по временам про себя. Его раздражение усиливается, когда я тоже выхожу к свету и он убеждается, что я не еврей.
Выйдя на улицу, я с первых же шагов натыкаюсь на его бывшего собеседника. Он сидит у стены дома, за столиком, на котором горит фонарь, тщательно закрывает воротником больную щеку и просматривает взглядом образцы, которые как-то вяло еще подают ему кустари. Они отходят от него с насмешками и остротами.
— Даром огонь засветил!
— Чай, свечка-то копейку стоит!
Несколько таких же столиков с фонарями, точно светляки, виднеются вдоль темной улицы.
Я посмотрел на небо. До свету, по-видимому, еще далеко. Небо было темно, последние звезды исчезли, мелкая изморозь сыпалась сверху, и ветер прорывался с реки в переулки.
Кто-то осторожно толкнул меня локтем. Кучка кустарей стояла кругом, протягивая образцы.
— Где принимать будете? — тихо спрашивал один; видимо, они опять сочли меня за еврея, приехавшего сюда контрабандой.
— Опознались, ребята! — сказал насмешливый голос, по которому я узнал Аверьяна. — Это мой барин, скупку посмотреть приехал, да вот теперь на небо и смотрит: не видно ли, дескать, где-нибудь самого-то главного скупщика?..
— Аверьян сказочку свою, видно, рассказывал, — засмеялся один из деревенских кустарей.
— Рано еще, господин, — продолжал Аверьян. — Без попов обедни не служат, а настоящие-то попы еще не вышли. Это вот, — насмешливо кивнул он на огоньки, — только дьячки да причетники.
— Вышел Молотков, сказывают, вышел! — сказал кто-то, пробегая мимо, и кучка кустарей метнулась за ним. В то же время в другой стороне улицы показался фонарь и за ним, все увеличиваясь и прихватывая за собой встречных, потянулся целый хвост народа.
Фонарь остановился у широкой сводчатой двери подвала. Загремели болты, открылась какая-то темная нора. Скупщик прошел туда, опустил прилавок, перегородивший широкий вход, поставил на него фонарь и уселся, освещенный огнем на фоне этой пещеры. Толпа тотчас же плотно сомкнулась за ним, теснясь и чуть не влезая друг на друга.
Это значит, что «богачи» засветили огни и началась настоящая скупка.
Обстановка скупки придумана как бы нарочно для того, чтобы во всяком стороннем человеке вызвать жуткое чувство. Темная нора, прилавок, трепетный огонек сального огарка в фонаре, освещающий фигуру за прилавком, и напряженные лица кустарей, напирающих с улицы. Скупщик одет в теплой шубе, кустари дрожат от пронизывающего ветра. Он сдержан, холоден, спокоен, — они взволнованы. Он развертывает образцы и равнодушно отодвигает одни, назначает цену за другие. Соответственно с этим на физиономиях мастеров сменяются выражения: надежды у тех, кто подходит, — страха у тех, чьи образцы в руках скупщика, — вражды на лицах отходящих… «Вот паук, раскинувший свою сеть у входа в пещеру», — невольно приходит в голову при виде этого человека, сидящего у фонаря за прилавком в середине загороженного входа.
Но с другой стороны, — если бы скупщик не засветил сегодня своего огня, многие кустари впали бы в уныние. Если бы не вышло их трое или четверо, уныние достигло бы значительных размеров. Если бы не явился ни один, все Павлово принуждено было бы голодать целую неделю и, пожалуй, прекратить работу за недостатком материала.
Итак, выходя, он оказывает этой толпе благодеяние. Он скупит эти замки и ножи, а отсюда, из его подвалов, они разойдутся по всему белому свету, попадут в Турцию и в Персию, и на далекие недоступные рынки неведомых стран Средней Азии.
Он здесь не один. Рядом, вдоль улицы и в переулках, горят такие же огни, идут те же разговоры. Он знает, что все его соседи будут сбивать цену до той степени, до какой только масса будет подаваться. И он должен не отставать от соседей, иначе его товар выйдет дороже и Москва возьмет у других.
И вот он окидывает толпу острым, проницательным взглядом. Он ее давно изучил; он видит, как люди жмутся, точно испуганные бараны, и думает, что «нонче народ станет уступать до последнего». Это его не радует и не печалит, он просто принимает это к сведению.
— Рука, что ли, Иван Иваныч? — и кустарь кидает образцы на прилавок.
Скупщик медленно разворачивает и равнодушно отодвигает товар.
— Не рука.