подижа тронь хоть оглоблю!»), и староста, и несколько подошедших мужиков, подростков и мальчишек, видимо, жмутся и робеют. Угнетенный вид, землистые лица и лохмотья…
Узнав, что мы «насчет продовольствия» и «по части столовых», — деревня, в лице ее невзрачных представителей, ободрилась и как бы просветлела.
— То-то вот, — произносит староста, опять сволакивая с лысой головы жалкое подобие шапки… — Забыли нас или уж как… Бьемся, бьемся, другим людям дают, а нам нет ничего.
— Как, — разве вы не получаете пособия?..
— Выдали: кому пять фунтов, кому семь; нешто с этим жив будешь… Другим вот…
Робкая подлесная деревушка не может, по-видимому, представить себе, что и другие, кажущиеся ей счастливцами, получают тоже по пяти и семи фунтов. Петровцам кажется, что это только их забыли здесь, в медвежьем углу, под лесом.
Между тем, наш приезд обратил уже внимание, и деревня зашевелилась, как муравейник. Какой-то мужик, коренастый, с угрюмым лицом, подошел к нам походкою медведя и вопросительно уставился на старосту.
— Да еще вот, — заговорил тот, как бы поняв значение этого тяжелого взгляда, — женщина у нас больная… Рот у нее вовсе теперича открылся, нос проваленой. Просто оказать, никуда не годится, беда! Что хошь с ней делай…
— Дух, — мрачно пояснил новопришедший и опять уставился на старосту, как бы подсказывая ему продолжение речи.
— Действительно, ваше благородие, дух от ней пошел, терпежу нет. Лежит на печке, в избу не войдешь…
— И не ходит никуды, — опять подгоняет мужик своего официального заступника и оратора.
— Так точно. Правда это: не может и ходить никуды. Прежде все-таки нарусь-те (наружу) ходила, ноне никуды не ходит.
— А дети малые… — опять подсказывает муж больной женщины, очевидно, крайне заинтересованный, чтобы красноречие старосты произвело на нас должное впечатление.
А двери то и дело отворяются, и из-под кучек снега, нахлобучившего белыми шапками невзрачные избенки, сползаются к нам петровские обыватели, закоптелые, оборванные, робкие… Деревня несет к нам свои горести и невзгоды…
— Много ли у вас таких больны
— Есть, прямо сказать,
— Вот Захарка еще гнусит.
— Ну, это у него сроду так…
— Да уж это, брат, сроду… знаем мы!
— И то! Она ведь, боль-те, лукавая. Заберется в нутренность, а там, гляди, и нос за собой втянет.
— Гляди, и у Захарки носу-то все меньше становится…
На несколько мгновений водворяется унылое молчание…
— Что такое, не знаем мы, — говорит староста… — Взялась у нас эта боль и взялась, вишь ты, боль… Эх, беда!
— Терпежу нет… от бабы-те… — заводит опять мрачный мужик, видя, что разговор принял слишком общее направление.
— Погоди… Вишь, насчет столовой приехали. Подь, стариков скликни.
Мрачный мужик пошел той же медвежьей походкой вдоль порядка, постукивая подожком в оконницы…
— Стариков на сборну, эй старики!.. — слышали мы все удалявшийся по улице унылый и сиплый голос.
Через несколько минут я сидел во въезжей избе, курной, закопченной и низкой, и раскладывался со своей походной канцелярией.
Как всегда, после краткого объяснения цели моей поездки, начинаются общие жалобы. Ссуды получают мало, и, как всюду, деревня приписывает это влиянию своих ближайших деревенских и сельских властей. Вообще положение этих властей — меж двух огней, перед лицом высшей уездной политики, с одной стороны, и ропота своих односельцев, с другой — поистине плачевно. Об этом воинствующая комиссия не заботилась нисколько. Требуя от губернии, чтобы в угоду ей была изменена вся продовольственная система, в смысле сокращения и урезок, — она в то же время всю ответственность перед народом возлагала на самых низших представителей власти. Земский начальник Бестужев не переступал ни разу за лесную черту, отделявшую от остального мира «Камчатку», где глухой ропот и негодование росли вместе с бедствием.
И глухая злоба населения естественно обращалась на ближайших к нему, часто совершенно невольных представителей сократительной политики. Рядом со мной на скамейке сидит деревенский писарь. Это еще молодой мужик, одетый так же бедно, как и остальные. Цвет лица у него землистый, глаза тусклые, слегка слезятся, выражение угнетенное и грустное. Он дает мне обяснения толково и просто; однако, когда он отворачивается или ищет нужную бумагу, — мужики, стоящие ближе, начинают жестикулировать и подмигивать, указывая мне на него и давая понять, что в нем причина их несчастия. Через полчаса это высказывается уже прямо. И, конечно, деревне очень трудно разобраться во всей этой путанице, которую наделали все внезапные непонятные сокращения, вычеты, ссуды в размерах пяти фунтов, да еще с какими-то дробями!.. Понятно поэтому, что единственный грамотей, держащий в своих руках «бумагу» и тоже не могущий ничего объяснить, — является в глазах деревни несомненным виновником беды… «В других-те местах так, а у нас эдак… Начальники (то есть вот этот же писарек с волостными властями) продали… Кровью нашей сыты и пьяны…» — вот что приходилось выслушивать писарю от расходившегося мира.
Писарь пытается возражать, но возражения только подливают масла в огонь. Видя, что и я ничего не понимаю в его объяснениях насчет этих пяти и семи фунтов с четвертями и осьмушками, тогда как в списках, а значит, и в отчетах земского начальника значатся выдачи по двадцати фунтов, — он, наконец, решается на что-то, как человек, которому надоело страдать безвинно и невесть по какой причине. Он встал, порылся в своих бумагах и достал оттуда какой-то засаленный обрывок серой истрепанной бумаги.
— Прочитайте вот это, — сказал он мне, пожимая плечами.
Я читаю, и хаос проясняется. Текст этого камчатского документа, лежавшего передо мною в виде неправильно оборванного клочка бумаги, так интересен, что я не могу отказать себе в удовольствии привести его здесь целиком и с соблюдением правописания подлинника (он был уже напечатан в журналах заседаний губернской продовольственной комиссии)[51].
На клочке было изображено следующее:
«Сельскому старосте
Текст написан одними чернилами, собственные имена и цифры, напечатанные у меня курсивом, вставлены после. Таким образом, очевидно, документ имеет все признаки циркуляра… И действительно, я слышал об его существовании уже ранее и впоследствии имел случай убедиться, что он разослан и в другие общества Шутиловской волости, по личному приказанию земского начальника Бестужева.
Когда я читал вполголоса эту бумагу и потом объяснял старикам, что писарь и староста тут ни при чем, все слушали очень внимательно. И действительно, теперь все объяснилось: в феврале первому разряду выдавалось двадцать фунтов, вычет восемь с четвертью, — итак, счастливец первого разряда должен получить одиннадцать с дробью, второму же разряду приходилось по тому же расчету пять и три четверти фунта на месяц!
— Так и есть, точка в точку! — говорили мужики.