— продолжает московский князь, —
Алымов смолк и довольно долго сидел, опустив голову на руки. Повидимому, песня была кончена, но я все стоял под обаянием глубокой и искренней тоски, прозвучавшей при последних словах в голосе странного певца… Точно в самом деле с кидающею в дрожь непосредственностью живого ощущения из темноты волжской ночи, из шума валов и шороха невидных лесов встал этот умерший отголосок исторического стона и несется, как призрак, за бегущим в темноте пароходом…
В угловой каюте, направо, в окне, совсем низко уставившемся в Алымова, шевельнулась и затем осторожно отодвинулась занавеска. Так как окно было под прямым углом, то мне было видно, как в нем мелькнуло женское лицо с темными, густыми, беспорядочно распущенными волосами. Но Алымов сидел в полоборота и ничего не видел. Он опять провел руками по лбу и волосам, — и мне показалось, когда он запел опять, что это уже другая песня, — столько в ней было мягкой жалости и тоски, в противоположность похвальбе и угрозе предыдущей. Но мотив оставался тот же:
Кто-то опять мягко, ласково и задушевно утешает плачущую:
Какая-то горькая удаль, которую, вероятно, и искал недавно Алымов в хоре, теперь звучала ясно, сильно и полно в его негромкой песне. И тотчас опять только тоска и слезы… Это, должно быть, отвечает плачущая девушка:
— Не вернем!.. не вернем, — еще несколько раз тихо повторил Алымов, все ниже опуская голову и опять возвращаясь к последним нотам.
Стукнуло еще одно окно; на этот раз над самою головою Алымова.
— Конец, что ли? — спросил недовольный и резкий голос моего страдавшего печенью соседа. «Не вернем, не вернем и не вверрр-нем!» — ведь это чорт знает что такое, наконец. Надо же дать людям заснуть… Пишут в газетах: поездки! Для здоровья! Какое тут к чорту здоровье…
— Ах, извините, пожалуйста, — ответил Алымов, как будто испуганный внезапным нападением, и быстро вскочил с своего места. Окно захлопнулось, задернулась также занавеска в угловой каюте, но за ней еще раз мелькнуло в темном квадрате бледное женское лицо, которому этот сумрак придавал какую-то особенную, грустную и заманчивую прелесть.
— Mersi, m-sieur Алымов[28], — сказал красивый, несколько разнеженный и приятный бархатный голос.
Алымов удивленно повернулся. Занавеска еще колыхалась, но окно было темно и пусто.
— Глуб-боко тронут, сударыня, — тронут и очарован, — сказал Алымов, ломаясь и школьничая. Теперь я заметил ясно, что частые посещения буфета оказали на г-на Алымова сильное действие.
— К услугам вашим, готов петь хоть до зари, если бы не боялся вот этого господина…
— Сударыня! — сказал он затем тихо, и вдруг опять громко рассмеялся, стал в позу и, перебирая пальцами, как будто играя на гитаре, запел вполголоса:
— Не-ет, не спит, стоит за занавесочкой и слушает. Ай-ай-ай, не хорошо подслушивать, сударыня… Впрочем, — спокойной ночи…
— Ха-ха-ха! — И художник Алымов, смеясь, поплелся по галлерее, пробуя в темноте то одни, то