— А, черт бы его побрал, кладовщика… Договаривались ведь, так нет, куда-то поволокся в соседнюю деревню. То ли свадьба там, то ли похороны.
— Так что вы решили? — спросил я.
— Гончаренок здесь остался, а я к его родне идти не захотел. Поеду до Польной. Там у меня друг, у него переночую, а первым утренним — сюда.
Огненным змеем из чужого мира подошел поезд. Промелькнули в вагоне-ресторане слишком вдохновенные лица мужчин и слишком красивые — женщин. Некоторые были с бокалами в руках. И все смотрели на этот освещенный клочок земли, перед которым долгое время была тьма с редкими огнями посреди полей и после которого, они знали это, снова за окнами будет мрак.
— Эй, туземцы! — заорал какой-то «пижамный» с подножки. — Здесь в буфете пива нету? В вагоне кончилось!
И тут я удивился выражению жестокой неублажимой ненависти на лице Высоцкого. Таком обычно добродушном лице.
— Таким, как ты, нету, пес приблудный, — процедил он. — И вообще, кати, — это уже вслух, — тебе люру[63] глотать. Или г…
Жизнерадостный «варяг» живо убрался в вагон, как улитка в свою раковину. Может, и сцепился бы с Высоцким, но увидел — стоят втроем. Хотя я и Шаблыка были тут ни при чем. Ни сном, как говорится, ни духом.
…Когда мы сели в почти пустой вагон и совсем пустое его отделение, я спросил у Высоцкого:
— Зачем вы его так?
— Вот, — все еще возмущенно сопя, сказал он, — ты тут трясись черт знает куда, возвращайся на рассвете обратно, а он — «туземец». А сколько ж здесь померзнуто, помокнуто, постреляно сколько, побито…
— Вы правы, — сказал я. — Я тоже однажды ехал. Ноябрь. Слякоть. Сумерки. Пейзажи, по обе стороны дороги, сами знаете, после немцев какие. Ну, стоим, курим в тамбуре. И тут какой-то тип смотрит на туман и дождь и говорит: «Правильно немцы эту страну „шайзеланд“ называли». Я тут не сдержался. 'Если тебе жена со мной или с кем другим рога наставила, так не кричи о своем позоре. Если слабак, то такую землю не хули. А если ты сию минуту не сделаешь, как говорят твои любимые нацисты «Halt den Maul»[64], то я сейчас открою дверь и тебя на полном ходу под откос вышвырну…' Он почему-то заткнулся. Юркнул в свое купе.
Мое лицо, по-видимому, даже при одном воспоминании сделалось страшным, потому что Высоцкий смотрел на меня слишком пристально. А я вдруг устыдился и воспоминания, и того, как я тогда разволновался.
Поезд колотило на стыках. Высоцкий отвел глаза, тоже взволнованный.
— А почему вы здесь возчиком? — спросил я. — У вас ведь какое-то образование есть. Судя по речи и по манерам.
— Ну, если все Ольшаны знают по сплетням и все равно вам расскажут, то лучше узнайте от меня.
— Верно. Сплетни в таких местечках до страшною суда доживут.
— Образование, ясно, так себе. Четыре класса польской гимназии. Вышибли за участие в патриотическом кружке. А потом — война.
— Так подучились бы на каких-нибудь бухгалтерских или агрономических курсах.
— Нет. Все-таки и тот и другой — фигуры на селе. А я этими сложностями по уши сыт. Троюродного брата поляки повесили перед самым сентябрем[65].
— За что?
— А господь его знает. Я с ним почти незнаком был. Будто бы убил провокатора, а те повернули дело так, что убийство уголовное. Ну и ясно, может, кто и защищал, а широкая общественность — нет… Второй, двоюродный, расстрелян немцами за подполье прямо на улице. Кто говорит в Кладно, кто говорит, что вывезли в Белосток. Так что видите, нашему брату куда ни кинься… Лучше уж я здесь. Спрос, как говорится, невелик, ответственности никакой. Тихо — и гори оно все ясным огнем.
ГЛАВА XIII. Совещание двух холостяков, одного вдовца и одного женатого
Утром я позвонил в Кладно Максиму Смыцкому, одному из лучших, если не лучшему, знатоку города и истории его и окрестностей. И, к счастью, застал дома.
— Слушай, Максим, ты историю с Ольшанским замком слыхал?
— Друже, ты меня за ребенка считаешь. Скоро посадишь за парту и заставишь учить…
— Что?
— Ну, «сам сабе катлету смажыў i запэцкаўся ў сажу»[66] или «У Мани верный был баран, собаки он верней. Куда бы Маня ни пошла — баран бежит за ней».
— Угм. Ты еще вспомни «Anna und Marta baden»[67]. Замок в Ольшанах разрушать хотели…
— Кто?.. Ах, сек твою век!.. Кто?!
— Этого сказать не могу… Слово дал. Обещали не растаскивать. Так вот ты, как «охрана памятников культуры», помни об этом и при случае постращай. Доску новую повесьте.
— Ах, черт! Еще легенда такая красивая связана с ним. Холера ясна.
— Возможно, она имеет под собой какую-то почву.
— Какую?
— А ты про бунт Валюжинича слыхал? И про послание бискупа Кладненского?
— В лесу родилась елочка.
Он был очень похож на Марьяна. Юмор у всех нас почти одинаковый: юмор эпохи и ее манера шутить. И все же он был не то, не то… Хотя и энциклопедия на двух ногах.
И тут мне тюкнуло в голову:
— Максим, что ты знаешь о расстрелянных в последний день немцами в Кладно?
— Есть такой памятник. Вернее, стела. Только здесь их будто бы половину расстреляли. Часть дальше, под Белостоком. И неизвестно, кого где. Расстрелянные были поляки и белорусы. Во всяком случае, и здесь и там адекватные и двуязычные стелы.
— Текст помнишь?
— Помню, но лучше, для верности, посмотрю по картотеке.
Минутная пауза.
— Есть, слушай, — и дальше текст:
И далее перечень фамилий:
Еще фамилии, и потом, как последнее подтверждение:
И ниже по-белорусски:
— Спасибо, Максим. До встречи. — Я повесил трубку.
Почему мне пришло в голову спросить об этом? В истории этой все было загадкой, и потому приходилось присматриваться ко всем. Что означал человек под окнами? Случай в музее? Усыпление собак? Убийство (да, я подсознательно знал, что это было убийство, и даже желал этого, в противном случае это была бы слишком глупая смерть)? Записка, написанная моей рукой? Странные и диковатые люди в Ольшанке (а я умудрился проверить: никто из них уже два месяца не был в нашем с Марьяном городе). Наконец, вся эта история со старой легендой и ее странная связь с современностью, и странный поворот старой сказки. Да и вообще, куда мог подеться такой человек, как Валюжинич? Хотя… Мог же Кучум после последнего разгрома