l:href='#note_162'>[162] о другую, звон кельмы о камень.

И мрак. И ничего больше. Лишь густой и жирный, как сажа, мрак.

— Ты умрешь через год, — кричу я без надежды, что тот еще меня услышит. — Не позже!

…Я ничего не вижу. И одновременно почему-то вижу, как черный всадник во главе конного аршака выезжает лесной тропинкой на поляну (трое каменщиков тащатся сзади).

Черный вдруг пускает коня рысью, машет рукой.

И тут из дебрей отовсюду выезжают, выскакивают всадники. У них в руках нет пищалей. Удивляться этому нечего, вон, вдалеке, виднеется верхушка костельной звонницы. У них в руках длинные луки из беловежского тисса. Звучно щелкают отпущенные тетивы о кожаные перчатки на левой руке. И роем летят длинные-длинные стрелы с наконечниками, вываренными в отваре хвои, коры и древесины того же тисса. Смертоносные длинные стрелы — «спасения же от них нет».

Каменщики падают сразу. Воины еще вертятся, пытаются прорваться, но постепенно сползают с коней на траву. Они так утыканы стрелами, что скорее похожи на ежей, чем на трупы людей.

Вижу лицо хозяина. Губы его ядовито шевелятся. Он обводит глазами мертвых.

— Да, правду ты говорил. Злодейству моему свидетелей много. — Он возводит к небу глаза. — А главный — бог.

…И снова черная тьма. И вновь неожиданный свет. Замковый двор, залитый солнцем. Огромный, вначале общинный, а потом фамильный дуб. Кипит вокруг него пестрая толпа. Магнатская, шляхетская одежда, латы воинов, одежды вольных крестьян. Подальше, в воротах и за воротами, белая туча совсем простых. Из общего гула вырываются отдельные фразы.

— А всех свидетелей из тех латных людей, — это говорит подсудок, — поставить пред очи высокого суда нельзя. Потому что той же ночью их какие-то лихие, побродяжные, гулящие люди до смерти выбили. И те лихие люди не из воинов, но из простых разбойников были, потому что не имели гаков ниц, а имели луки со стрелами отравленными.

Снова содом. Всплывает умное лицо Станкевича. Рука на евангелии:

— Клянусь, что если князь утеклецов догнал, то и отпустил сразу же по просьбе и совету моему. А что они деньги тех бунтовщиков везли и деньги его королевского величества — того я не знал.

И после паузы:

— Только деньги те доселе нигде не всплыли. И поиск наш ничего не дал. А всплыть должны были. Значит, спрятаны они, под завалой. И надо бы еще дознаться, не повстречали ли беглецов другие люди Князевы.

Снова шум голосов. И уже возле подставки с евангелием сам князь.

— Фортугалем[163] предка моего Петра Ольшанского клянусь. — Рука его тащит из-за пазухи золотую цепочку.

— Предка-изменника, — неслышно шевелятся губы Станкевича.

— …а понадобится, так поклянусь и на святом евангелии. Не под пыткой, как слуги, а по совести, что я тогда, отпустив их, с паном Станкевичем обратно к замку поехал. А вот второй раз я их не ловил. И главное, не убивал. А свидетели Язеп Горощук, купник[164], да Протас Леванович, писарь, клянутся, что те двое — живы. И жить будут еще столько дней, сколько отпустит им бог. Я же ни оружием, ни плахой ускорять конец этот не буду, в чем и слово свое кладу.

И снова мрак. И далекий голос:

— Князь наш Витовт, не дождавшись конца разбора, нежданно, скорым чином умре.

Снова мрак. Уже на вечные времена. Два стража крещеные, а третий — не крещен.

…Собственный скрежет зубовный будит меня.

Состояние мое было в тот день никудышное. Даже встреча со Сташкой не принесла облегчения: все время я помнил отблески ночного звездного света на ее лице, когда «нас» опускали на арканах в яму. Последние отблески света.

Неизвестно почему мы пошли в направлении Ольшан (скорее всего потому, что и замок, и костел, и сама Ольшанка опостылели нам, как манная каша во времена золотого счастливого детства), и я, сам не зная зачем, рассказал ей обо всем, не исключая и кошмаров.

— Бывает, — сказала она. — Просто человек столько думает об этом, что мысли не оставляют его и во сне.

— А почему во сне все так, будто все знаешь?

— Отсутствие логики. И присутствие какой-то высшей логики. Во сне все объяснимо, а восстанавливаешь наяву — черт знает, какая глупость снилась. И наяву это мешает, а во сне — все как бы раскованное. И воображение в том числе. Теорема из эвклидовой геометрии про пересекающиеся прямые (или линии — вот, черт, ненужная была наука, так я всю терминологию и позабыла).

— Правильно. Кто-то из знаменитых говорил, что знаний в его книжном шкафу больше, чем в нем самом. Однако он по этой причине не плачет. Потому что он не шкаф, он — физик… Я тоже забыл многое из школьной премудрости, но если уж свернули на забытую геометрию, то мои пересекающиеся линии пересекаются за границами воображаемой плоскости, за границами яви, во сне.

— Ну и что вы теперь думаете об этом?

— Ничего.

Все еще молодая, сочная зеленая листва сплеталась над дорожкой. И по этой дорожке шла та, которую я потерял навсегда не только в кошмарном сне.

— А знаете, — вдруг оживилась она, — оно, видимо, соответствует действительности, ваше сонное «решение». И вправду, не прикасался Ольшанский к вновь отбитым сокровищам, и вправду, сам пальцем не тронул пойманных. Он их и не убивал, просто дал им самим умереть. И клятва на евангелии была правдой, хотя и казуистической. С водой человек может прожить без еды… ну… сколько?

— Две недели, не больше.

— Почему? Одна моя знакомая на лечебном голодании тридцать дней выдержала.

— На лечебном. Под наблюдением врачей, а не в темнице. Необходим свежий воздух, движения, вода — простите, регулярные промывания. В противном случае организм отравляется продуктами своего же распада.

— Ну, по крайней мере, могли еще быть в живых, когда он клялся.

— Такая клятва да еще на евангелии не только для средневекового человека, она и для современного… это уж совсем надо совесть потерять. Даже и не зверем быть, а какой-то ископаемой безмозглой рептилией. Да о таких белорусские летописцы и говорили, пусть себе и непристойно, но точно: «Совсем бессовестный, за грош в божьем храме трахнет».

— Ого, распустили язык. Женщина все же рядом с вами.

— Извините. Но я сейчас меньше всего думал об этом. Я и живу-то в последнее время в каком-то ином измерении.

— Так что вы намерены делать? — спросила она.

— Не знаю. Наверное, откажусь. Потому что все это страшно, как будто приобщаешься к чему-то неизъяснимому, потустороннему… Не хочу. Психика дороже. Она у меня одна. Занюханная, да моя.

— Нет, — задумчиво сказала она, — я на пороге разгадки не оставила бы. Пускай бы меня хоть клещами рвали. Может, каких-то два кубометра грунта отделяет от разгадки, а он бросит. И, главное, я ведь наверняка знаю, вы даже не попытались систематизировать все, что вам известно. Боязливый вы человек и непоследовательный. Да гори она ясным огнем, эта психика! Для чего она дана человеку, если не для того, чтобы ее сжигать в случае нужды?

Мы уже дошли до автобусной остановки. Она шла надутая и очень недовольная. И вдруг сказала:

— Послушайте, ну еще пару дней. Вот вы сегодня попытайтесь подытожить, обобщить, систематизировать все, что знаете вы и люди. Даже то, о чем только догадываетесь. А завтра… ну и еще послезавтра, последний день, мы с вами вдвоем будем копать. Не найдем ничего — что же… Да нет, ищешь — найдешь. «Толцыте и отверзнется».

Я все еще колебался, и тогда она сказала:

— Наконец, вы не должны забывать про Марьяна.

Этого она могла и не говорить. Воздержаться. Не люблю людей, которые бьют под дых. Но женщины… женщины, если они не просто болтушки или «котики» с глупыми гляделками и томной и пустой, незрелой и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату