богатством форм, на картинах получалась настоящей богиней. И на тех, которые Савва показывал товарищам-ахрровцам, и на тех, которые не видел никто, кроме него и его музы. На первых Прасковья была строга и сосредоточенна, совершенно не идущую ей пролетарскую кумачовую косынку поправляла жестом решительным, отвергающим даже намек на женственность. На вторых из одежды на Прасковье оставалась лишь подаренная Саввой шелковая шаль цвета берлинской лазури, и лишенная пола грозная воительница по мановению кисти превращалась в роковую обольстительницу. Первые картины делали Савве Стрельникову имя и репутацию революционного художника, вторые грели душу и возвращали в то беззаботное прошлое, когда он был вечно голоден, но мог творить исключительно по зову сердца.
Они поженились в феврале. Прасковья желала венчаться, но Савва отказался, так же как отказался от пышного празднования в одном из модных московских ресторанов. Ветры перемен, казалось, усмирили свою силу, но особенным даром он уже чувствовал, что очень скоро затишье кончится и начнется новая буря. Так зачем же дразнить гусей, демонстрировать недружественному миру свои богатства?! Это как дорогая шелковая шаль, обвивающая пышные бедра его ненаглядной Каллиопы, это то, что нельзя показывать больше никому. Прасковья, у которой, кроме дара быть музей, не имелось больше никаких других даров, обиделась, но горевала недолго. Она была дивной — его муза, она не умела долго горевать.
