Каракули, а не роспись оставил Гринька на бумаге. Пошел, цепляясь ногой за ногу, на заднее подворье. Вслед даже Капочка сочувственно качала головой.
— Может, не вносить бы его имя сюда? — хмуровато глянул на протокол Артем.
— Для профилактики, — успокоил Прохоренко. — За все батька ответит. И за браконьерство, и за нападение, и за малолетка...
Чумаков сел на табурет, весь сжался, напряг мышцы, ладони меж коленей потер, словно разогревая их. Шильцами зрачков покалывал Прохоренко.
— Неужто посадите, рыбнадзор, а? Ветерана войны...
— Суд будет решать.
— А все ж таки. Сколько могут дать?
— И два года, и пять лет могут, батя, — снизошел до пояснения шофер рыбинспектора, подъехавший к двору и вошедший в него. — Полчервонца.
— Неужто пять, а? Пять, стало быть?
— Суд решит...
— А если я ухлопаю... удавлю... этого? — Чумаков боднул головой в сторону Артема.
— Бодливой корове бог рогов не дает, — спокойно сказал Прохоренко, засовывая в полевую сумку бумаги. — Меня уж сколько лет пугают такие, як вы...
— Я его — беспременно. Не будь я Чумаковым...
С необычайной легкостью выдернул из-под себя табуретку и ринулся на Артема:
— Г-гад!
Его схватили, удержали, отбросили табурет.
— Может, вас связать, Чумаков? — строго спросил участковый, поправляя фуражку и форменный галстук.
Шофер сбрасывал в мешок снасти и делился наблюдениями:
— Браконьеры, скажу вам, на одно лицо. Мать родную не пожалеют.
— Иуды — тоже одной масти! — люто огрызнулся Чумаков. Оттопыривая локти, полусогнувшись, он медленно повернулся в одну сторону, в другую. Глазами, словно мерцающей стальной косой, вел. Вдруг гаркнул в избяную дверь: — Оня! Онька!
Гаркнул и закашлялся, сорвал голос.
Велика была его власть над всеми живущими в этом большом черном доме без единого огонька внутри. Оня показалась, вышла из темных сенцев, за ней мелькнуло лицо Катьки. Чумаков кашлял и тянул руки к Артему:
— Хорош?! Я б твоего хорошего... своими руками... Меня... в тюрьму... Гриньку... Я б твоего...
Клацали его зубы, на губах пузырилась и лопалась слюна. О, видно, не зря остерегались в поселке связываться с ним!
— И что вы, папаня, кричите? Зачем вы кричите, когда мы сами кругом виноватые?
Очень тихо, почти шепотом выговорила свои слова Оня, а услышали все. Прохоренко обернулся от стола и даже подвинулся, как бы желая уступить ей место рядом. Чумаков ушибленно смотрел на дочь, дышал всем ртом.
— Ты?!. И ты...
Из глубины сенцев — высоковатый, подвзвинченный голос Филаретовны:
— Оня! Онька! Ступай в избу... Неча с ними... Имей гордость...
Оня, как волной, повела плечами. Точно сплескивала с них материн оклик. Поверх головы отца встретила взгляд Артема. Минуту, может, больше, глядели они друг другу в глаза, не замечая установившейся вокруг них понимающей и сочувственной тишины.
Оня медленно спустилась с крыльца. Возле Артема чуть замедлила шаг, направилась к калитке, но вдруг свернула к распахнутым на реку, на ширь заречную воротам. Ушла в светлые майские сумерки. Артем почему-то взглянул на первые звезды-лопанцы, растопыренной пятерней откинул назад чуб и рванулся туда же, за Оней. Кинулась за ними и Катька, да у ворот остановилась: зачем? третий — лишний! Засмотрелась на молодой яркий месяц, изогнувшийся над рекой подковой счастья.
— Онька! — запоздало завопил Чумаков. — Убью, стерва!
— Слава те господи! — порадовалась Капочка.
Прохоренко захлопнул полевую сумку, надел морскую фуражку, лежавшую на краю стола, поправил кобуру пистолета. Пошел с веранды.
— Успокойтесь, Чумаков, — сказал осуждающе. — Спасибо, товарищи, за помощь. Вам, Чумаков, придется пройти со мной к машине.
Тот опешил:
— К-как? Уже? Сразу — поехали-повезли?
— На этом я настаиваю, — хмурился, казал власть участковый, отворачивая от Чумакова взгляд. — Отягчающие обстоятельства.
Этого Чумаков, конечно, не ожидал. Дурак, бузотерил тут, страхи нагонял, себялюбие тешил! Дурак! И Вавилкин дураком назовет. Из головы вон его наказ: «Не паникуй... Сиди, как летом в санях... Чуть заря — мотну в область. Один звонок оттуда — и все...» Дурак — и дурь выставлял. Дураков не сеют, не жнут, они сами растут... Когда увезут, когда прокурор ордер на арест подпишет, когда начнут следствие — тогда вдесятеро труднее остановить все. Болван, тупица, самодур чванистый... От веку известно: ласковое теля двух маток сосет. А ты всех решил запырять. И получил по рогам!..
Чумаков странно рассмеялся, точно заплакал, озадачив Капочку. Прочищенным голосом зычно крикнул в дом:
— Филаретовна, собирай сухари! И пару белья! — Приблизился к Прохоренко, шепотом: — А туда... можно? Куда царь пешком ходил... Не убегу!
Капочка, конечно же, его услышала и мигом истолковала:
— Тоже медвежья болезнь напала, как у Ильи Егоровича?.. Ох, как я тебя боюсь, Ларионыч! Не ворочай бельмами, не щерься, ровно пес!.. Ну, я пошла, товарищ рыбнадзор, у меня еще корова не доена...
И семенящей побежкой заспешила к калитке. Весь ее вид как бы говорил: я исполнила свой долг, вы теперь уж сами тут...
— Можно? — повторяет Чумаков, но уже другим тоном, встревоженно вглядываясь в глубину подворья.
Заскулил, жалобно тявкнул Полкан и вдруг завыл — жутко, протяжно. Чумаков кинулся к заднему двору, к саду. Той же минутой там возник дикий, нечеловеческий вопль, даже не вопль... «Э-э-э-а-а-а-а!..» От этого звука прознобило спины, задрожали, казалось, сумерки, стронулись звезды. Молчаливым, стаптывающим все табуном ринулись туда.
Возле турника орал Чумаков и пытался оборвать витой капроновый шнур, на котором повис, еще чуть подрагивая в петле, Гринька.
Прохоренко щелкнул раскладным охотничьим ножом, но и ему не вдруг удалось перехватить удавку, — она была из того крепчайшего шнура, что плетут браконьеры на хребтину страшной крючковой снасти.
С Гринькой на руках Чумаков поднялся на веранду, положил сына на стол, покрытый белыми льняными скатертями. Прижался к его груди лицом и утробно, хрипло рыдал:
— Гриня... Гришенька... сынок...
— За врачом. Быстро! — крикнул своему шоферу Прохоренко, оторвав наконец Чумакова от Гриньки.
А в темноте все нащелкивал, насвистывал соловей. И жутко выл на дворе Полкан.