Люба заметила, что Андрей Андреевич ни разу не назвал молодого родственника Славой — только по имени и отчеству. И еще заметила, что председатель, и правда, очень душевный, мягкий человек. Такой, наверно, никогда не повысит тона, не нагрубит и будет долго переживать, если обидит невзначай человека. Но больно уж невзрачен на вид: маленький, худой. А голова большая. Лицо живое, умное, привлекательное. Зато Галина была прямой противоположностью мужу: высокая, крупнотелая, пышная, с черными дугами бровей. Типичная украинка. Говорят, в Москве на выставке познакомились да и поженились вскоре... Заметила вдруг Люба и короткие взгляды, которые останавливал председатель на талии жены. И поняла их значение: Галина готовилась стать матерью. До того дня еще ой как много, а уж она ходила важевато, сторожко...
Люба улыбнулась Галине. Уловила нить разговора. Хмурясь, отвечал Владислав:
— Не вижу веских причин, за которые Азовсков меня не любит.
— И вправду! — певуче отозвалась Галина, ополаскивая чашку Азовскова и протирая ее вафельным полотенцем. — И вправду. Славик, чего б ему?! Ото ж тогда, осенью, колы у тэбэ окна повыбывалы, вин казав...
— Не надо, Галя! — остерегающе поднял руку Андрей Андреевич. — Зачем об этом?
Всем стало неловко. Наступила тишина, в которой слышно было, как потрескивает в самоваре остывающая спираль. Опустив голову, Владислав хмуро передвигал ложечкой косточки от вишневого варенья, словно пересчитывал их в блюдце. Люба поняла, что все здесь знают что-то больше о разбитых окнах, чем известно ей. Поймала на себе взгляд Нины, он словно бы говорил: видишь, как несправедливы и злы бывают люди! В чем заключалась эта несправедливость, это зло? Любе подумалось, что, наверно, и Владислав не столь уж безупречен и чист, как кажется. Но все равно, даже если это так, ему в Лебяжьем нелегко приходится, и держится он достойно, надо отдать должное его мужеству. И она, Люба, обязана поддерживать именно Острецова, молодежного вожака, потому что будущее — за такими, как он, а не за вялым тугодумом Азовсковым, обожающим коней под расписной дугой-радугой.
— Не наш он все-таки человек, — произнес наконец Владислав, кладя ложечку в блюдце и отодвигая его. — Вы можете сказать, Андрей Андреевич, что он коммунист и прочее, но... Нет, не наш!
— А вин тож на тебэ, Славик, каже: не наш! — с веселым удивлением воскликнула Галина. Была она плохим дипломатом. — Одинаково друг про дружку думаетэ...
— Славик, пора и честь знать! — Нина, ни на кого не глядя, засобиралась домой. Она сожалела, что возник весь этот разговор, что вообще они зашли к Степняковым.
По дороге домой Владислав пытался шутить, смеяться, но чувствовалось, что мысли его были о другом. Прощаясь, он взял Любину руку.
— Жизнь — борьба, а в борьбе не должно быть равнодушных наблюдателей. Согласна, Любовь? Они тут думают, что я сломаюсь, перестану обращать внимание на недостатки. Ничего у них не выйдет. Я — учитель, я должен учить детей на примерах достойных, чистых, они должны видеть вокруг себя честность, принципиальность, правду... За все это мы и должны бороться, Люба. Нас всегда поддержат. Я, например, постоянно чувствую эту поддержку со стороны райкома партии и комсомола, со стороны печати и передовых колхозников...
Люба слушала и пыталась высвободить руку, но Владислав, точно не замечая этого, сжимал ее еще крепче и говорил, говорил. Нина не вступала в разговор. Ждала и слушала.
Владислав говорил о том, что Люба должна немедленно включиться в идеологическую борьбу, что она не должна стоять в стороне, когда всякие знахарки, проповедники старой и новой веры ведут на нас наступление, когда пережитки прошлого все еще владеют разумом отсталых людей. И на первый раз он просит ее, даже настаивает, как секретарь комсомольского комитета, чтобы она не падала духом из-за неудачи с лекцией, пусть и впредь будет Люба воинствующим атеистом!
Наконец Владислав встряхнул ее руку, и Острецовы ушли домой. Люба осталась возле калитки одна. Ей не хотелось входить в избу. Она думала о завхозе Азовскове, об Иване Бодрове, о длинном Генке и о цокотухе Тане. Думала о Владиславе и его Нине, об их дяде — председателе Степнякове, у которого глаза сияют, когда он смотрит на полнеющую талию жены. И думала о себе. Думала, что жизнь оказалась значительно сложнее, чем представлялась ей в институте, что во всей ее сложности она обязана правильно разобраться, а это так трудно.
Над избой показался месяц и, будто оранжевый удод, уселся на коньке крыши. Посидел-посидел и плавно поплыл к звездам. Сесть бы в эту ладью и уплыть в сказочные страны и моря-океаны, в страну теплого детства! Но детство кончилось, давно кончилось. Они, трое молодых, сильных, грамотных, должны думать о детстве других, чтобы оно было ясным и прозрачным, как это небо над их головами, куда уплыла бригантина из гриновской сказки. Здесь, на планете, им предстояло сделать много-много дел.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
На воскресник поднялся весь поселок — от школьников до стариков и старух. К правлению, где назначен был сбор, шли целыми семьями, шли с лопатами и ведрами, со снедью в кошелках и авоськах. Сходился народ шумно и весело, как на праздник. Да это и был праздник, давний, традиционный. Каждую осень в одно из воскресений собирались лебяжинцы вот так и шли за старицу копать картофель, морковь, рубить капусту. За старицей была их знаменитая на весь район овощная плантация. После уборки к лебяжинцам ехали со всех концов области за картофелем и капустой, знали: отменный продукт у здешних колхозников, отменные семена. А заработанное в этот день колхозниками, как правило, шло на приобретение чего-нибудь памятного. Однажды было куплено оборудование для радиоузла, в другой раз купили двигатель для электростанции, в прошлом году решили на эти деньги обучить двух лебяжинских студентов — свои, кровные специалисты вернутся в поселок... Нынче правленцы планировали купить для клуба духовой оркестр.
Если по сухопутью, в объезд, то до плантации было пять километров, если на лодке — то рядом, на той стороне старицы, за деревьями. Желающие прокатиться могли рассаживаться в четырех грузовиках, стоявших тут же, возле правления, а те, кому места в кузовах не хватит, поплывут в двух больших лодках- бударах. Но пока что и грузовики и будары были пусты. По традиции, в кузов первым должен влезть председатель и что-то сказать хорошее людям, а уж потом за дело, за работу.
И Андрей Андреевич вскарабкался в машину, помолчал, оглядывая пестрый разноцвет женских платков и мужских кепок. Колыхнулась и замерла в тишине толпа, ожидая председателевых слов. Только грачи на ветлах орали, собираясь в дальний перелет. Андрей Андреевич отвел с брови непослушную челку, кашлянул.
— Ну, что ж, вот и снова мы встретились тут, на площади. И очень даже приятно нам тут встретиться, потому что поработали мы хорошо, хорошо хозяйственный год заканчиваем, не осрамились... С чем, конечно, и поздравляю вас, лебяжинцы!
— Спасибо, Андреич!
— Покорно благодарим!
— Уж это точно — поработали!
Удивили Любу эти возгласы. Вместо привычных аплодисментов — вот эти будничные, деловитые реплики, будто так и должно быть, другого будто они и не ждали от своего председателя.
Но тут в кузов вскочил Владислав Острецов, стал рядом с Андреем Андреевичем — высокий, красивый, улыбчивый. И Андрей Андреевич словно бы сжался возле него, уменьшился в росте. Покашляв, сказал:
— Вот комсорг хочет несколько слов...
Владислав поправил на боку фотоаппарат, взмахнул рукой:
— Товарищи! Все вы знаете, что на вырученные от воскресника средства правление собирается купить инструменты для духового оркестра. Хорошая идея. Но инструмент от нас не уйдет. Я предлагаю эти средства внести в фонд народов стран Азии и Африки, борющихся за свое освобождение от оков колониализма!
И он что было мочи захлопал в ладоши. Кто-то еще захлопал, еще, чаще, гуще, но шквального