Нилыч? Тебе мало выговора?
— Выговор не по адресу попал. Сдается мне, выговор вот ему полагается, — качнул Азовсков головой в сторону Острецова.
— Значит ты, дорогуша мой, ты, Фокей Нилыч, остаешься на прежних позициях? Значит, ты против линии партии на развитие критики и самокритики?
Азовсков отвернулся от Черевичного. Снял шапку, погладил бритый череп.
— Не знаю, секретарь, как насчет линии, ты грамотнее меня; у тебя я и значок университетский видал... Только, сдается мне, линию партии ты подменяешь линией эдаких острозубых, как вот он, Владислав преподобный...
Черевичный шагнул к ним.
— Давайте забудем, что было. Забудем! Протяните друг другу руки — и квиты. Вам вместе жить, вместе работать. Одно общее дело у всех у нас, и не стоит нам один другому кровь портить. Ведь на мелочи, дорогуши мои, размениваемся, на мелочи! Помиритесь — и все!
Владислав встал, дружелюбно взглянул на Азовскова:
— Я — охотно. Я никогда не желал зла Фокею Нилычу.
Азовсков тяжело поднялся, натянул на большую бритую голову шапку и стал вытаскивать из карманов вязаные варежки. Вздохнул:
— Ни черта вы меня, сдается, не поняли! Ровно я об себе пекусь, ровно, моя думка — о личной шкуре.
Не попрощавшись, ушел своей неторопливой походкой.
— До чего трудный человек! — в сердцах сказал Черевичный и, глядя на Острецова, снял с вешалки полушубок. — Попробуй такого бодливого перевоспитать. Вижу, хлопот он нам еще подкинет.
— Алексей Тарасович, может, ко мне на чашку чая?
— Чаю? Неплохо бы! Впрочем, через час дома буду. Спасибо. Ты не падай духом, Острецов. Поддержим! — Черевичный поискал в карманах ключ зажигания от машины, успокоился: — Думал, выронил в снег... Да, слушай, Острецов, что у тебя тут за история с комсомольцем Карнауховым?
«Все-таки и до него дошло! — мысленно чертыхнулся Владислав, чувствуя, что на лбу выступила испарина. — Наверное, Динкин муж пожаловался».
Владислав сказал, что Григория Карнаухова они завтра же разберут на комсомольском комитете, заставят навести порядок в быту. О результатах он, Владислав, сразу же позвонит товарищу Черевичному.
— О каком порядке ты говоришь, дорогой Острецов? — поморщился Черевичный, натягивая на голову пушистую ондатровую шапку. — До тебя приходил сюда этот комсомолец. Он говорит, что ты даже на свадьбу к нему отказался идти.
— Но ведь, Алексей Тарасович... Его же наказывать надо!
— За что?! — повернул Черевичный крупное лицо к Владиславу. — За любовь? Они же любят друг друга. Дай бог, чтобы побольше людей друг друга любили!
Вышли вместе. Черевичный сел в свой облепленный снегом «вездеход» и, будто прикипев к рулевой баранке, умчался.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
— Но вы не возражаете, Павел Васильевич?! Не возражаете?
Жукалин развел бледными худыми руками:
— Третий раз ты меня спрашиваешь об этом, Любовь Николаевна! Пришла лечить, а сама температуру мне поднимаешь эдакими вопросами.
Люба настаивала:
— Но вы не возражаете?
— Нет, нет, в сотый раз — нет! — Жукалин рассмеялся и закашлялся. — Слабы у тебя силенки, дочка... У Острецова больше силы. На его стороне больше прав и правды.
— Собрание покажет, у кого чего больше. Вы просто влюблены в Острецова и не хотите замечать, что он ловкач, карьерист.
Жукалин снисходительно улыбнулся и покачал головой:
— Ошибаешься, дочка... У него обостренное чувство ответственности за все, что делается вокруг нас. Совесть у него очень ранимая... А ты не унывай! Жизнь — добрая мама: одной рукой шлепка даст, другой — по головке погладит...
«А если жизнь — мачеха?» — Но Люба не сказала этого. Она поняла, что секретаря парторганизации не переубедить. Хорошо, хоть согласился не мешать им. Даже согласился прийти на это комсомольское собрание, задуманное Генкой, Таней и ею. «На четвереньках, — сказал Жукалин, — но приползу. Накостыляет он вам по шее, ей-ей».
Жукалин полусидел в кровати. На тумбочке лежали таблетки, пачка горчичников, стоял стакан с крепким чаем. Люба выхаживала его от гриппа. Надо, чтобы он быстрее поднялся. Пускай придет и послушает, что будут говорить о Владиславе комсомольцы.
— Ак-хы! Какой-то паршивый грипп свалил, — хрипел Жукалин с досадой. — В гражданскую, бывало, осенние реки переплывали в амуниции, на снегу спали — и хоть бы что, даже не чихнешь ни разу. А во время коллективизации! Мать ты моя родная, месяцами не спали, не ели, по району носились с агитбригадой... И не болели, и не ныли, и все у нас правильно получалось. Ошибались, конечно, перегибали, но все ж таки главную линию правильно держали. Э, время было, дочка! Острецов ворошит, бушует, сражается, чтобы людей спячка не одолевала, чтобы люди равнодушием, как салом, не заплывали. Понимать надо, Любовь Николаевна, понимать!
Он опять долго, по-стариковски кашлял. Отдышавшись, сказал жене, хлопотавшей возле печки:
— Видала? Не хуже нас с тобой нынешняя молодежь. Настырная!..
На улице вьюжило. Согнувшись, Люба бежала навстречу ветру, пряча лицо от колючего снега. И столкнулась с Генкой Ранневым. Он увидел ее, еще когда она выбежала от Жукалиных. И остановился, поджидая, длинный и тонкий, как телеграфный столб. Чтобы посмотреть ему в лицо, надо было задрать голову. От его промасленной одежды пахло соляркой и копотью.
— Слыхала?
— Что?
— Приехал!
— Жукалин не возражает. Только не верит в успех.
— Вместе пойдем к Острецову?
Люба почувствовала нервный озноб в теле. Вот и пришла та минута, когда нужно прямо глянуть Владиславу в глаза и сказать, что они вызывают его на открытый беспощадный бой. Чтобы этот бой состоялся, он, секретарь комитета, должен объявить комсомольцам о собрании с повесткой дня, которую предложат Люба и Геннадий.
— Я одна схожу к нему, — сказала Люба. — Так лучше.
Генка кивнул и направился к ремонтной мастерской.
Владислава Люба не застала дома. Нина укладывала спать двухлетнего карапуза, а он таращил на мать голубые, отцовские глаза и смеялся. Нина легонько шлепнула его и тоже рассмеялась:
— Хулиган ты у меня, Сергей! — Отошла от кроватки, пригласила Любу: — Проходи, садись! Слава сейчас вернется, его зачем-то в правление вызвали. Не успел приехать, как понадобился, покоя нет... Что- то в последнее время не заходишь к нам, Любонька. Времени не хватает, да? Это всегда так говорят, когда не хотят у кого-то бывать. Думаешь, не знаю, почему не заходишь?
— Должна бы знать, — вяло ответила Люба, подумав, что ученикам на уроках Нины должно быть не скучно. Повторила: — Должна.
— Конечно, должна, — обрадовалась хозяйка, взмахнув длинными пушистыми ресницами. — На моего Славку сердишься. И зря, Люба! Он самый безобидный человек. Только безалаберный какой-то,