еще мелкой, не развернувшейся. Если хорошенько вслушаться, то услышишь, как лопаются почки. Форточка натягивала в комнату их острый клейкий запах, запах свежей листвы и сырой улицы. А за поселком, на голубизне неба — акварельные мазки белых облаков.
«Хорошо сейчас в степи, — мечтала Люба. — Жаворонки поют, журавли в небе курлыкают. Зелено кругом. Мама уже проводила, наверно, папу в бригаду. Теперь до окончания посевной не заявится в хату. Надо написать домой, поздравить с полем».
В правление быстро вошла Лаптева. Видать, очень торопилась, с трудом переводила дыхание. Люба забеспокоилась:
— Что-нибудь случилось?
— Нет... Впрочем, да... Посоветоваться надо. — Лаптева покосилась на бухгалтера, шепнула: — Давайте выйдем, Любовь Николаевна...
На улице она протянула Любе сложенный вчетверо лист бумаги:
— Фокей Нилыч...
Строчки были неровные, буквы то разъезжались, то наползали одна на другую — Азовсков писал лежа и торопливо:
Как вам, дорогие друзья мои и товарищи, известно, я всегда прямо стоял за справедливость и честность. Прямо и правильно стоять в жизни, сами понимаете, нелегко. Крепко понял я это, особенно когда хотел раскрыть болтуна из болтунов, обиженного богом Острецова. Я не раскрыл и ничего не добился. Меня наказали жестоко, а все мои заявления в высшие инстанции прибывают обратно в Степной. В общем, дорогие товарищи, я понял, что сил у меня уже нет. Да и вера в идеалы подшатнулась. И лучше, решил я, жить тихо и в тени, в тени меньше потеешь. И еще, решил я, не надо мне ждать исключения из партии, как пообещала мне товарищ Михеева, лучше мне самому добровольно уйти. Поэтому я и пишу вам это заявление, а вы без моего присутствия отчислите меня из партии. По-русски, проще, значит, — исключите по собственному моему желанию! Останусь беспартийным большевиком. По крайности, не будут меня на всяких бюро и собраниях прорабатывать, ежели скажу дураку — дурак, а болтуну — болтун.
Люба поняла, какое нервное потрясение, какой надлом должен был перенести Азовсков, чтобы написать это заявление. За каждой строкой сквозила боль человека, во всем разуверившегося, на все махнувшего рукой.
Люба, ни слова не говоря, пошла в больницу. Рядом семенила Анна Семеновна:
— Нилыч позвал к себе и говорит: «Ты, Семеновна, старый член партии, тебе я доверяю. Прошу: снеси это заявление Жукалину, пускай побыстрее решат». Я сначала-то не поняла, а когда вышла и глянула в бумагу — ахнула, жаром меня обдало. И что они с этим Острецовым завелись?! Парень молодой — кто не ошибался в его возрасте! Вступит вот в партию, остепенится, на старших глядя. — Лаптева помолчала и, словно оправдываясь, добавила: — Вчера за рекомендацией ко мне приходил. Обаятельный юноша...
Люба закусила губу, голубые глаза потемнели. И совсем неузнаваемым стал голос.
— Вообще-то, Анна Семеновна, красиво получается: заслуженного человека, боевого орденоносца из партии долой, а обаятельного юношу — под руки, чтобы не споткнулся, добро пожаловать в ряды коммунистов!
Любина резкость уколола женщину, и Лаптева замкнулась. Люба взяла ее под локоть:
— Извините, Анна Семеновна, я не хотела вас обидеть, но... Наверно, все-таки вот такие люди помогали злому беззаконию в тридцать седьмом. Святое для них только личное «я».
Лаптева замедлила шаги, нерешительно взглянула на Любу:
— Как вы смотрите, если я... Ну, не передам пока заявление Жукалину?
Люба подумала и согласилась:
— Правильно. О заявлении — никому ни слова.
Азовсков приоткрыл глаза, когда Люба вошла в палату, и тут же снова закрыл. Усталость и равнодушие успела прочитать в них Люба. На его белом покатом лбу и во впадинах возле висков скопились капельки пота. Люба осторожно, чтобы не потревожить больного, нащупала на запястье пульс: он был слабого, неровного наполнения. На вопросительный взгляд Лаптевой пожала губами: плохо.
Люба забрала с тумбочки книги, со стула газеты и вышла из палаты. Сев в кабинете к столу, она стала заполнять историю болезни. Лаптева сидела напротив и недоумевающе, расстроенно говорила:
— Так хорошо поправился... На такую крайность решиться... И отчего, почему?!
— Острецов, Анна Семеновна, опять Острецов! Не человек, а сажа... Фокей Нилыч прочитал статью о себе. Кто-то газету ему принес.
Женщина вспыхнула, как уличенная в проступке школьница.
— Вы ведь разрешили ему вставать...
— Я и не виню вас, Анна Семеновна...
Со съезда Острецов вернулся вчера. А сегодня пришла областная газета с его статьей. В районной ему не удалось «протолкнуть» ее, зато в областной напечатали. В статье подробно рассказывалось о комсомольском собрании в Лебяжьем. По словам автора, собрание дало решительный бой тем, кто не дорожит высокой честью строителя нового общества. Острецов критиковал Жукалина за инертность, дескать, придерживается принципа: моя хата с краю! Не называя фамилии Азовскова (пощадил хоть в этом!), рассказал о его поступке:
«Коммунист не дал стекла пострадавшему человеку. Более того, он настраивал против комсомольских активистов сына и его товарищей. Молодежи Лебяжьего, разумеется, нелегко жить и трудиться в таких условиях, но она не отступает и смело борется со всем косным, мешающим нашему движению вперед...»
— Что же будем делать, Любовь Николаевна? — виновато промолвила Лаптева.
— Лечить!
— Я говорю о рекомендации Острецову
— Это уж сами решайте. Острецова тоже надо лечить: у него верные признаки паранойи. Болезнь величия.
Лаптева вздохнула:
— Вы, конечно, преувеличиваете, но мне от этого не легче.
В кабинет вбежала возбужденная Таня.
— Ой, новость, Любовь Николаевна! — ликующе воскликнула она, но под взглядом Любы и Лаптевой осеклась. Перешла на шепот: — Что такое, что?
Ей сказали. Таня на цыпочках сходила к палате и, вернувшись, шепнула:
— Спит. А я вам новость сообщу Приехал товарищ Черевичный, вот! Где у вас, говорит больница, хочу я ее в конце концов проверить. Он вместе с Жукалиным Павлом Васильевичем ходит по поселку. И еще с ними Острецов ходит. Только у Острецова вид кислый-прекислый...
Таня, наверное, еще бы час тараторила взахлеб, но в коридоре послышались шаги и мужские голоса. Люба торопливо поднялась навстречу. Первым переступил порог Черевичный. За ним вошли Жукалин с Острецовым. В кабинете сразу стало тесно, запахло табаком и степью, травами. Черевичный поздоровался с Любой за руку, улыбнулся:
— Это вы и есть та самая Устименко?
— Смотря какая «та самая». — Люба не очень доверяла его улыбке, хотя и волновалась от неожиданности такого визита.
— Та, которая рецепты лодырям выписывала.
— Садитесь, пожалуйста. Таня, принеси еще стул. — Люба подчеркивала, что к шуткам не