торчащих сосков уютно копошились поросята. Осип Сергеевич сидел на корточках, нежно брал их в руки, подсовывал к свободным соскам и мурлыкал «У них же вчера свинья опоросилась!» Елена Степановна окликнула соседа:
— Шабер! А шабер! — Пустобаев не слышал, влюбленно сюсюкая возле подвалившего богатства. Она улыбнулась: — Да ты оглох, что ли, от радости?! Шабер!
Пустобаев вскочил, одернул под ремнем гимнастерку, поправил съехавшую на затылок полувоенную фуражку.
— Фу, ей право, испугала ты меня, соседка!
— Граня Буренина тебя ищет. Говорит, корова кончается.
— Хм! Нашла время!
Длинный, костлявый, как иссохшее на корню дерево, пошел он в избу за планшеткой и чемоданчиком. Планшетка его памятна забродинцам с той давней военной поры, когда Осип Сергеевич председательствовал в колхозе. Носил он тогда еще и полевой бинокль.
Теперь бинокль висит в переднем углу, рядом с иконой, а планшет, порыжелый и лоснящийся, по- прежнему сопровождает ветеринарного фельдшера Пустобаева в его поездках по фермам.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Стан сенокосного отряда был на краю большой поляны, примыкавшей к обрывистому берегу Урала. Целыми днями млела здесь глухая лесная тишина. Лишь издали доносились гул тракторов да торопливое верещание косилок.
В эти часы, когда все были на сенокосе, оставалась тут повариха Василиса Фокеевна, женщина не то чтобы молодая, но шибко обижавшаяся, если кто-либо ненароком назовет ее бабушкой. Едва выдавалась в ее хлопотной работе вольная минута, Фокеевна садилась к столу, подпирала кулаком полное, в волосатых родинках лицо и пела. И голос был немудрящим, а получалось хорошо. Заведет негромко, вполголоса «Уралку»:
Дома она не могла усидеть. Зимой ходила по гостям. Наденет с полдюжины юбок одна другой шире, низко, по самые брови повяжет косынку, сверху накинет кашемировую шаль с кистями и плывет по Забродному мелкими шажками. А с весны и до осени кашеварила там, где народу погуще.
Нынче она первой встретила приехавших на велосипедах Андрея и Горку. Оглядев их из-под припухлых век, милостиво разрешила располагаться, как дома.
— Стало быть, вступили в стремя, выросли? Ногой в стремя, да оземь темем? Так, что ль? Механик был. Сказывал про вас: с завтрева будете на косилках работать. — Помолчав, справилась: — Моего-то любезного не трафилось видеть?
— Видели, Василиса Фокеевна, вчера видели. Кланялись через дорогу.
— Чай тяжелехонек?
— Сам шел, тетя Васюня, — очень серьезно продолжал Андрей. — И сапожки у него, знаете: скрип- скрип, скрип-скрип. Наверное, не пьет уже.
— Не пьет, только за щеку льет. Я вот поеду, я его проздравлю, он у меня прохмелится. — Фокеевна крошила на столе лук, отворачивалась, как от дыма. — А Граня?
У Андрея высушило рот. Выручил Горка.
— Была у нас вечером. Такое устроила! Отец даже ужинать расхотел.
Фокеевна засмеялась, показывая густые молодые зубы.
— Она, она! Из всех детей только ее помню, как росла. Три ремня у зыбки оторвали, качали закадычную. — Накинулась на ребят: — Ну, чего стоите, рты раскрыв? Чай не праздновать приехали! Андрейка, пошел, принеси воды из-под яра. А ты, Горка, дровец набери.
Посмеиваясь, парни разбежались выполнять поварихин наказ. Весь день она не давала им присесть, и они уже не чаяли, когда отряд поужинает, чтобы после этого можно было избавиться от докучливой опеки Фокеевны.
— Неужели вы не устаете, Василиса Фокеевна? — спросил Андрей, закончив копать яму для отбросов и вытирая лоб. — Ведь с темна и дотемна на ногах! Наверное, так укачивает, что...
— Ха! Меня ни в море, ни в самолете не укачивало, а на земле и подавно. Меня, бывало, девчонкой на ледянке — ноги выставишь — крутили разов до ста, а — ни синь пороха в глазу. Операцию среднего уха собирались делать, зачем-то крутили на стуле. Доктор закружился, милосердная сестра закружилась, а мне хоть бы хны! А краковяк я, бывало, танцевала — батюшки мои!.. Завсегда я, Андрюшенька, была к работе злая, как неполивной лук, злая. Вот посмотрю, и Аграфена моя точь-в-точь такая же... Ба, опять уши растопырили! Яму-то накрыть надо! Ай догадки нет?..
Вечером, как повелось, сенокосчики расположились у костра. Кто после ужина ковырял соломинкой в зубах, кто курил самокрутку, кое-кто, вытянувшись на животе, почти совал нос в огонь, лишь бы комары не донимали.
Горка, морща тонкую кожу лба, подкидывал в костер влажноватое сено, куревом отгоняя настырное комарье.
Андрей лежал на боку, подперев голову рукой, и следил, как из-под ножа Фокеевны неистощимо вилась картофельная кожура. Так же неиссякаемо журчал поварихин казачий говорок.
— Было это как раз на вешнее заговенье, в воскресный день. Встречаю его у порога. От какого, говорю, дохода напился? Рыба-то где? Ай потерял спьяну? Глухой он, а улавливает, об чем спрашиваю. «Н- нет!» — отвечает. Я ему опять: значит, ты ее прозевал, лавку закрыли? А он: «Выз-зевал!» Потом сказал: «Я ее прожмурил!..».
Громче и охотнее всех смеялся Василь Бережко.
«Подхалимничает! — недоброжелательно посмотрел Андрей на приземистого и широкого, как копна, тракториста. — В зятья метит. Странный у Грани вкус». Отсмеявшись, Василь завистливо крутнул головой:
— От даете! Сколько слухаю вас, Василиса Фокеевна, и николы вы не повторяетесь. Вы и в девках такой интересной булы?
— Интересной, Васенька, была ли, нет ли, а уж молодая-то была.
«А правда, какая она была в молодости? — Андрей с тревогой искал в ее лице Гранины черты. — Неужели Граня такая же будет? Может, и я в старости буду кривым и глухим, как Гранин отчим? Ну и устроена жизнь!»
Тогда, в лесу, Граня ушла. Но он догнал ее. До самого поселка шли молча, враждебные друг другу. Лишь в поселке покосилась насмешливо: «Значит, взрослый? Куда думаешь с аттестатом? Не надумал? Зря? — Почему-то вздохнула и добавила: — А я сразу надумала, да черт ли толку: пятый годочек лежит мой аттестат в сундуке, нафталином пропах». Ушла непонятно грустная, непохожая на себя всегдашнюю... Слышно, с Бережко у нее любовь закрутилась. Другой бы к такой на локотках уполз, а Василь сидит себе, побаски слушает да ржет...
— Рожей не выспел, пупленыш! — честила кого-то донельзя разгневанная Фокеевна. — Мелко плаваешь — спина наружи! Ба-ау-шка! Да ежель хочешь знать...
Смех вспугнул какую-то птицу, заночевавшую на вершине вяза, и долго еще гулкими обручами перекатывался по реке.