такси, буду ездить ночью, подбирать подозрительных пассажиров, и они будут меня возить в самые немыслимые места, ведь на самом-то деле везет пассажир, и такси приезжает в незнакомые места, в тупиковые улочки, и там что-то случается, и ездить ночью всегда немного опасно, а потом, малыш, можно спать днем, а это для молодцов вроде меня самое разлюбезное дело».
— Буду всех возить бесплатно, — заявил Поланко, — по крайней мере первые три дня, а потом спущу флаг и уже не подниму его до греческих календ.
— О чем это он? — спросил Калак у моего соседа.
— Что до флага, можно полагать, что он заразился муниципальным патриотизмом сегодняшнего торжества, — сказал мой сосед, подбадривая Освальда, который всегда немного унывал, начиная с третьего сантиметра. — Не дрейфь, братец, гляди, как бы из-за твоей слабины я не потерял тысячу франков. Смотрите, смотрите, как он реагирует, право, я настоящий Легисамо слизняков, глядите, какая живость в его рожках.
— Бисбис, бисбис, — сказала Сухой Листик, которая пари не заключила, но все равно волновалась.
Калак сидел в углу с тетрадкой и набрасывал план книги или что-то вроде того, время от времени, между двумя затяжками, поглядывал на сидящих напротив Элен и Николь и улыбаясь им без особой охоты, а так, по привычке, отчасти потому, что ему было не очень-то приятно смотреть на Николь, а главное, потому, что он глубоко погрузился в литературу и все прочее было для него вроде игры бабочек моли. Именно тогда Поланко заговорил с ним про такси, и Калак нелюбезно ответил, что никогда не сядет в такси, где водителем будет такой бурдак. Даже бесплатно? Тем более, потому что это всего лишь спекуляция на чувствах. Даже на пять кварталов, попробовать дорогу? И на два метра не сяду.
— Вы, дон, здесь не ко двору, — сказал Поланко. — И нечего тыкать мне свою тетрадь, где вы делаете заметки. Заметки о чем, спрашиваю я?
— Настало время, — сказал Калак, — чтоб кто-нибудь описал эту коллекцию ненормальных.
— Et ta soeur [95], — сказала Телль, не уступая ему ни пяди.
— Не обращай на него внимания, — презрительно отозвался Поланко, — можно себе представить, что способен написать такой финтихлюпик. Че, скажи-ка, по какой причине ты не возвращаешься в Буэнос- Айрес, ты там вроде бы фигура известная, только непонятно почему.
— Сейчас тебе объясню, — сказал Калак, складывая тетрадь наподобие японского веера, что было знаком сильного гнева. — Я не могу решить важнейшую задачу, а именно: там многие меня очень любят in absentia [96], и, если я вернусь, наверняка поссорюсь с ними со всеми, не говоря о том, что там еще есть уйма хлыщей, которые меня отнюдь не любят и будут в восторге, когда я поссорюсь с теми, кто меня очень любит.
Объяснение было встречено, как и следовало ожидать, минутой молчания.
— Вот видишь, — сделал надлежащий вывод Поланко, — куда лучше бы тебе сесть в мое такси, там таких историй не будет. А вы как думаете, слипинг бьюти? [97]
— Не знаю, — сказала Николь, очнувшись от долгой задумчивости, — но я готова сесть в твое желтое такси, ты такой добрый, и ты повезешь меня в…
— Довольно неопределенный адрес, — пробормотал Калак, снова открывая тетрадь.
— Да, красавица, я тебя повезу, — сказал Поланко, — а этого финтихлюпика мы оставим в дураках, если только вы, сударыня, не потребуете от меня чего-то другого. Ладно, согласен, пусть он садится, пусть, но скажите, разве это жизнь?
Почему бы нет, в конце-то концов, почему бы Калаку не сесть в такси вместе с Николь и почему такси вдруг желтое? Рука крепко сжимала тетрадь, и карандаш «остановился», но ведь Калак уже столько раз сопровождал Николь в самые нелепые места, сидел с ней на диване в музее, провожал на вокзал, чтобы подать ей в окно вагона карамельки, они даже поговаривали о совместном путешествии, и, хотя они бы на это не пошли, Калака порадовало, что Николь пригласила его в желтое такси несмотря на гнев Поланко. Он поглядел на нее улыбаясь и снова укрылся за своей тетрадью — что-то говорило ему, что Николь опять ушла далеко, что она еще слаба и ей не хочется участвовать в играх, она была погружена в созерцание улицы, идущей на север (но этого Калак уже не видел), в дальнем конце которой блестела вода канала обманным блеском, потому что у горизонта параллельные аркады встречались и, возможно, то поблескивал какой-нибудь дом-башня из алюминия и стекла, а вовсе не вода канала; все равно оставалось только идти по этим галереям, без определенной причины переходя с одного тротуара на противоположный, и квартал за кварталом приближаться к тому далекому блеску, почти наверняка исходившему от канала в вечернем свете. Спешить не стоило, в любом случае, когда приду на берег канала, я буду чувствовать себя грязной и измученной, потому что в городе я всегда какая-то усталая и вроде бы грязная, и, возможно, поэтому так часто приходится тратить безумно много времени на коридоры отеля, которые ведут в ванные, где потом нельзя вымыться, потому что либо двери сломаны, либо нет полотенец, но что-то мне говорило, что теперь больше не будет ни коридоров, ни лифтов, ни уборных, что на сей раз не будет задержек, и улица с аркадами приведет меня наконец к каналу — так же как рельсы (но этого уже не видела Николь) вели поезд из Аркейля в Париж, — и блестящий след, усердно выписываемый Освальдом, вел его с одной стороны спинки сиденья на другую, пока окружавшие его делали все более точные расчеты и их спортивный азарт разгорался.
— Еще шажок, Освальд, ну же, не подведи меня, а то вон уже мерцают огни столицы, — подбадривал его мой сосед. — Четыре с половиной сантиметра за тридцать восемь секунд, отличная скорость; если и дальше так пойдет, можете прощаться с тысячью франков, слава богу, что я нынче утром дал ему добавочную порцию салата в предвидении волнений, связанных с открытием памятника, видите, метаболизм у него соответственный, о, это животное — утеха моей жизни.
— Когда он дойдет до этого черного пятна, похожего на след от смачного плевка, он затормозит всеми четырьмя рожками, — пророчил Поланко.
— Ты дурень, — сказал мой сосед. — Для него нет ничего вкусней слюны, даже высохшей. Последний этап он проделает на повышенной скорости, у него железная воля.
— Вы, дон, его подзуживаете своими речами, так любой может выиграть, — возмутился Поланко. — Иди-ка сюда, Сухой Листик, поддержи меня, видишь, этот тип злоупотребляет своим красноречием.
— Бисбис, бисбис, — выказала свою солидарность Сухой Листик.
— И вон та особа пусть подойдет, не все же о лютнях толковать, — проворчал Поланко. — Малышка, поди сюда на минутку. Ах, была бы тут моя толстуха, вот у кого азартная душа.
Селия неопределенно улыбалась, будто не понимая, и продолжала слушать Остина, который горячо толковал ей о различиях между виолами, арфами и пианино. Она не могла не видеть Элен, хотя старалась ее избегать весь день, с самого прибытия на площадь Аркейля, когда Элен поздоровалась с дикарями, just back from England [98], и принялась болтать с Николь и Телль. Со своего почетного места среди эдилов Марраст сделал жест приветствия и благодарности, и Элен ему улыбнулась, точно подбадривая у подножия эшафота. Так дикари встретились снова и были очень довольны, но Селия прилипла к руке Остина, немного сторонясь их всех, а когда садилась на поезд, то в надежде, что Элен сядет рядом с Николь, она выбрала себе место в другом конце вагона. Здесь, сказала она, указывая на скамью, где они сидели бы спиной к дикарям, но Остин отказался так ехать и, поясняя различие между клавесином и клавикордами, не сводил глаз с Элен, которая курила и временами смотрела журнал. Николь сквозь дремоту также смутно почувствовала, что глаза Остина прикованы к Элен, и, лениво спросив себя, с чего бы, тут же потеряла к этому интерес.
— Пожалуйста, не смотри на нее так, — попросила Селия.
— Я хочу, чтобы она знала, — сказал Остин. Ну да, bébé [99], как же мне не знать, можно ли себе представить, чтобы Селия смолчала, достаточно было увидеть их вместе на площади, и я сразу поняла, что все рассказано и как это правильно, что рассказано; вот и еще раз подушка оказалась удобным мостиком для тайн, и в какую-то минуту Остин, наверно, приподнялся, опершись на локоть, и посмотрел на нее так, как он смотрит на меня теперь, со всей суровостью, присущей невинным душам, потом захотел узнать все-все, и Селия закрыла себе лицо руками, и он отвел ее руки и повторил вопросы, и все было высказано обрывочными фразами вперемежку с поцелуями и ласками, и получено что-то вроде прощения, которого ей было незачем просить, а ему давать, вроде некоего аттестата на право жить такими вот счастливыми дурачками, держась за руки и любуясь печными трубами и начальниками всех станций от Аркейля до Парижа. «Потом он, наверно, тоже рассказал ей про