– Они его боятся, – донесся из тени голос Ренато, копавшегося на столе в поисках нужных кисточек и тюбиков с красками. – И он это знает, как знает и то, что я его не боюсь.
– Да ну тебя, все это – полная чушь, – отмахнулся от него Хорхе. – Эй, Марта, а ты что скажешь?
– Я хочу спать, вот только осьминог не дает заснуть – так и бродит по мне, так и шастает. Пусть Ренато рисует – пусть Ренато не рисует… – Полный надежды взгляд Марты был устремлен на Хорхе, ей так хотелось, чтобы он пожелал надиктовать ей что-нибудь. Она, словно играя, перелистывала блокнотик со стенограммами, и я, наклонившись, чтобы взять на руки Тибо-Пьяццини, заметил, что у нее дрожат пальцы.
Ренато нанес густо-коричневую линию на стену дома. Я сел рядом с Сусаной и погладил ее по руке. Вновь во мне прокатилась знакомая волна прохлады – словно кто-то очень быстро включал и выключал фонтанчик ледяной воды.
II
i
Стоит только взять клубок (или моток, крохотное мягкое море которого растекается оранжевым или зеленым цветом по подолу юбки) и потянуть за ниточку, как он поддается, ты чувствуешь, как он разматывается, ой, как здорово тянуть и тянуть нитку, наматывать виток за витком на маленький кусочек картона, чтобы смотать новый, хороший, ровный клубок без узелков – не спутанный и сбившийся, а непрерывно-гладкий и ровный, как проспект Генерала Паса. Нитка тянется легко и свободно, и тебе начинает казаться, что, может быть, и не стоило браться перематывать клубок, что тот, предыдущий, был смотан вовсе не плохо, нитка покорно наматывается на картонку, а затем – виток за витком – сама на себя, то, что сверху, накрывает то, что ниже, а потом и само оказывается закрытым сверху (как в хорошей поленте – слой сердцевины, слой крупы, слой тертого сыра; или как в игре, в которую мы с бабушкой играли, когда я был маленьким: сначала я вытягивал руку, потом бабушка опускала на мою ладонь свою, потом я опускал сверху вторую руку, и она – вторую; я вытаскивал руку из основания нашей башни – медленно- медленно, потому что в этом-то и состоит вся прелесть игры – и опускал ее сверху; бабушка вынимала руку снизу и снова накрывала ею мою пятерню; тогда я опять вытаскивал нижнюю ладонь, но уже чуть быстрее, и – все повторялось вновь: моя рука – бабушкина, моя – ее, мояеемояее – и так до тех пор, пока мы оба не заливались довольным смехом – )
– потому что новый слой ниток укутывает все намотанное сверху – и тотчас же сам оказывается внутри, под новыми и новыми витками.
Все идет как по маслу, и тебе уже кажется, что ты зря теряешь время, что этот клубок вовсе не был запутан или намотан неправильно; кажется невероятным, что из этой вязкой однородной массы рождается тоненькая ниточка, которая так послушно взмывает в воздух и тянется к твоим рукам. И вдруг ты слышишь (твои пальцы ловят эту вибрацию ужасного надрыва), как что-то начинает сопротивляться, нить напрягается до отказа, клубок вздрагивает на своем ложе, посыпанном тальком вперемешку с мелкими соринками, какой-то узелок перекрывает путь нити, обрывает счастливый ритм, клубок, оказывается, был запутан,
за пу тан там, где-то внутри, а значит – там есть что-то еще, не только одна непрерывная нить, намотанная сама на себя, там, в самом сердце мира этого клубка, ты с удивлением обнаруживаешь нечто, что не есть только нить, и теперь ты знаешь, что нитка плюс нитка еще не дают в сумме клубок. Нужен еще узел, а узел – это кусающая себя нить, да, но нужен узел, а не только гладкая нить. Узел – это вовсе не то же самое, что нить. Клубок – это земной шар, на котором ты теперь видишь моря и континенты, и этот шар сопротивляется, тянуть уже нет смысла, ибо ты дергаешь за параллели и пытаешься размотать меридианы. Как же все шло хорошо, пока он был всего лишь клубком – именно этот термин используется для обозначения длинной нити, намотанной на самое себя. Ты раздраженно тянешь и дергаешь нить, а эта новая штуковина бунтует и не поддается тебе, но вот нить слегка подается, совсем немного, словно какой-то крючок, согнутый из той же нитки, удерживает ее внутри; получается рыбалка наоборот, и как же ты злишься! Выхода нет, если не считать способа Александра Македонского, глупый, устаревший, бесполезный способ. Как же его распутать, этот клубок – поднять, посмотреть на просвет, параллельные витки нити, десять, восемьдесят, да сколько же их там… Но вот они, скрутились вокруг того самого крючка, вокруг себя самих, сколько? – две или три петли, полуузлы – и твоя нитка спотыкается и останавливается там, сотворение твоего безупречного клубка прервано. Так учатся видеть моток, – лишенный определения ворох нити, лежащей сама на себе, многократно свернутой вокруг себя,
да ты что – издеваешься…
Есть многое на свете, друг Горацио, – в клубках, которые есть ничто, чья плоть есть неподвижное вращение, пронзаемый светом мир на ладони, крона шерстяного дерева, цепляющая нити изнутри.
– Ничего не поделаешь, обрезать нитку, и дело с концом. – Лаура еще разглядывала мягкий клубок на просвет, и клубок походил на выпотрошенного, с вынутыми костями, подвешенного кота, труп мелкой тарелки, который, сжимаясь, превращается в парашют наоборот. Она еще раз встряхнула его, даже особо не надеясь на то, что случится чудо. Каждый раз, стоит мне пошевелить клубок, вся его структура меняется до неузнаваемости, нитяные реки меняют русла и текут вспять, моря и континенты меняются местами, вспыхивают молнии, и в их свете горные хребты уходят на дно океанов, вот только узелки всегда остаются на своих местах, словно обломанные ногти – там, где все накрепко вцепляется само в себя. Монья тянула за нить потихоньку: вот выиграна еще пара витков для нового клубка, теперь остановка, еще виток-полтора – и узел. Они уже давно устали, им уже ничего не хочется. Монья кладет клубок на юбку и осторожным жестом приглаживает волосы.
– Это труднее, чем раскладывать марки для дяди Роберто. Это хуже, чем читать твои стихи, это тяжелее, чем рожать, чем слушать Сен-Санса, больнее, чем камешек, попавший в туфлю в чечевичных посевах. Это гораздо хуже и тяжелее.
– Знаешь, как жалко резать. Столько работы – и все напрасно, – жалуется Лаура, теребя свой клубок. – Передай ножницы. Потом попробуем с другого конца.
– Там окажутся точно такие же узелки и на том же месте.
– Ничего, смотаем в три-четыре приема. Давай ножницы.
Монья положила клубок на швейную машинку и подошла к окну. Комната для шитья (бордельчик – как называл ее дядя Роберто) содрогалась от послеполуденного солнца, в голову лезло черт знает что, иссиня- черные волосы Лауры, кожа ее рук, табуретка, «Vogue», комната взрывалась криками, ножницы двигались, как хромированная гильотина, булавки – высокомерные солнышки на алом плюше, манекен Моньи и бесконечная череда зеркал. Между зеркалами носилось раскаленное копье, Монья ощутила, как оно стремительно пронзило ее профиль и унеслось прочь – пять тысяч погонных метров