Хулио Кортасар
Проза из обсерватории
Это мгновение, что порой возьмет да и выскочит, минуя все остальные мгновения, дыра в сетке времени, эта манера быть между, не сверху или там позади, а между, этот миг-прореха в сейчас, которое ты принимаешь, опираясь на другие мгновения, на неисчислимую своими мгновениями — теми, что спереди и сбоку, — жизнь, всему свое время, и все в точно означенный час, быть в гостиничном номере или стоять на тротуаре, разглядывать витрину, собаку, возможно, держа тебя под ручку, предаваться сиестам или легкому сну, смутно различая в светлом пятне ведущую на террасу дверь, в зеленом облачке — блузку, которую ты сняла, чтобы явить мне легкое изящество, с которым подрагивает твоя грудь, и переходя, без всяких ненужных предуведомлений и предупреждений о переходе — кафе латинского квартала или финальный эпизод фильма Пабста, приближение к тому, что уже как следует и не упорядочить, лазейка между двумя занятиями, вставленными в нишу своих мгновений, в соты дня, так или иначе (в душе, посреди улицы, в сонате, в телеграмме) касаться чем-то, что не опирается на чувства, этой бреши в непрерывном следовании, и именно так, вскользь; вот, к примеру, угри, район саргассовых водорослей, угри, а вместе с ними и мраморные громадины, ночь Джай Сингха, пьющего звездный поток, обсерватории под лунным небом Джайпура и Дели, черная лента миграций, угри посреди улицы или театральной ложи, отдающие себя тому, кто следит за ними из мраморных громадин, тому, кто парижской ночью уже не смотрит на часы; сколь же незатейливо кольцо Мебиуса, кольцо из угрей или кольцо мраморных махин, то самое, которое струится в уже бессмысленном, пустом слове, которое ищет само себя, которое также движется из временного саргассума и случайной семантики — миграция глагола: речь, течь, атлантические угри и слова-угри, мраморные молнии инструментов Джай Сингха, тот, кто смотрит на светила и угрей, кольцо Мебиуса, вращающееся в себе самом, в океане, в Джайпуре, из раза в раз перетекающее в само себя, будучи как мрамором, так и угрем: ты поймешь, что ничего из этого не скажешь себе, сидя на стульях, находясь на тротуарах или городских эстрадах; ты поймешь, что только так — если ты стал угрем или мрамором, обернулся кольцом, — тебя непременно вынесет из саргассума, время течет, оно проходит: а ну-ка, испробуй-ка все сам, как угри в атлантической ночи, как тот, кто ищет звездные измерения, испробуй не для знания и чего-то там еще; нечто похожее на удар плавника, обратный путь, любовный стон, а тогда конечно же, тогда возможно, тогда несомненно да.
И тут же неизбежная метафора, угорь или звезда, тут же силки, схватывающие образ, тут же вымысел, ergo тишина меж библиотечных кресел; что ни говори, здесь немыслимо быть султаном Джайпура, косяком угрей, человеком, что в рыжеволосой ночи поднимает глаза навстречу неизведанному. Ах, но не поддаваться на зов привыкшего к другим подношениям интеллекта: подсунуть ему слова, рвотный куль звезд или угрей; пусть сказанное свершится, неторопливый изгиб мраморных громадин или черная лента, что бурлит по ночам, штурмуя эстуарии, и пусть это не будет лишь словами, пусть то, что течет, стремится к далекой цели или ищет, будет тем, что оно есть, а не тем, что о нем говорят: аристотелевская сука, пусть двойственность, точащая тебе клыки, поймет: она уже не нужна, когда в мраморе и рыбах начинает открываться другой шлюз, когда Джай Сингх со стекляшкой между пальцев — это тот рыбак, что вытаскивает из сети яростно клацающего зубами угря, который звезда, которая угорь, который звезда, которая угорь.
Итак, черная галактика несется в ночи, так же в той же ночи, там, высоко в небе, несется, оставаясь неподвижной, и другая галактика, золотистая: для чего искать еще имена, открывать еще циклы, когда существуют звезды и существуют угри, что рождаются в атлантических глубинах и начинают — ведь в любом случае за ними пора начать наблюдать — расти, полупрозрачные личинки, шныряющие среди двух потоков — стекловидных амфитеатров медуз и планктона, — безостановочно сосущие рты, тела, сплетенные в многосоставную змею, которая однажды ночью, в час, о котором никто и знать не может, взгромоздится левиафаном, вздыбится безобидным и ужасным кракеном и начнет миграцию вместе с океаном, пока другая галактика обнажает свою бижутерию перед вахтенным матросом, который, приникнув к горлышку бутылки, скрашивает безрадостное однообразие, проклиная с каждым глотком пива или рома участь ежедневного плавания, нищее жалование и женщин, что отдаются кому-то другому в портах жизни.
Значит так: Иоганн Шмидт, датчанин, знал, что на террасах подвижного Эльсинора, между 20 и 30 градусами северной широты и между 48 и 65 градусами западной долготы, возвращающийся из раза в раз суккуб Саргассова моря был больше, чем призрак отравленного короля, знал, что при этом угри, жившие столько лет почти у самой поверхности воды, оплодотворенные в конце цикла неторопливых мутаций, снова уходят в темноту четырехсотметровой пучины и, спрятавшись под почти полукилометровым слоем вялой молчаливой чащи, откладывают яйца и, умирая, разлагаются на великое множество молекул планктона, который первые же личинки пожирают в трепете нетленной жизни. Никому не дано увидеть этот последний танец смерти и рождения черной галактики, видимо, инструменты, наводимые издали, были ненадежны, и Шмидт не мог проникнуть в эту матрицу океана, но Питон уже родился, малюсенькие и склизкие головастики — 'Anguilla, Anguilla' — медленно дырявят зеленую стену, гигантский калейдоскоп вписывает их между стекляшек, медуз, и быстрых теней акул или китов. И они тоже войдут в мертвый язык, их будут называть лептоцефалами, и вот уже весна дышит в спину океана, и сезонная пульсация всколыхнула с самого дна микроскопические мириады и подняла их до вод более теплых и голубых, до волшебного уровня, откуда змея отправится к нам, она поплывет с миллиардами глаз зубов хребтов хвостов ртов, непостижимая в своих размерах, нелепая от вопросов «как» да «почему», бедняжка Шмидт.
Все точно, с промежутком в столетие мыслили Джай Сингх и Бодлер, с террасы самой высокой башни обсерватории султан обязан был отыскать систему, зашифрованную сеть, которая дала бы ему ключи к контакту. Как же он не сумел заметить, что существо Земля задохнулось бы в вялой неподвижности, если бы оно издавна не находилось в звездных искусственных легких — таинственная сила притяжения луны и солнца, растягивающая и сжимающая зеленую грудь водной стихии. Далекая сила, услужливое покачивание, которое совершенно немыслимым образом становится измеримым и вроде бы доступным мраморной башне и бессонным глазам, позволяет океану вдыхать и выдыхать, и он дышит, растягивая свои альвеолы, гонит свою обновленную кровь, яростно обрушивается на утесы, чертит спирали веретенообразной материи, собирает и разбрасывает прибои, угрей, морские течения — вены на легких цвета индиго, — глубинные потоки, холодные и теплые, бьются друга с другом, лептоцефалы под пятидесятиметровым слоем воды подхватываются прозрачным транспортом, больше трех лет их будет носить по трубам точного температурного диаметра, тридцать шесть месяцев змея с бессчетным количеством глаз будет скользить к берегам Европы под днищами кораблей и пенящимися бурунами. Каждая риска на мраморных скатах Джайпура получила (и до сих пор получает, уже ни для кого — для обезьян да туристов) сигналы азбуки Морзе, сидерический алфавит, который по другую сторону восприятия обращается планктоном, пассатом, крушением калифорнийского танкера «Норман» (8 мая 1957), цветением черешни в Наге или Сивергесе, лавой Осорно, угрями, прибывающих в порт, лептоцефалами, которые, достигнув за три года восьми сантиметров в длину, и знать не будут: в том, что они оказались в водах более пресных, следует винить щитовидную железу с ее гормонами, им будет невдомек, что их уже впору называть угрями, что новые утешительные слова сопровождают атаку змеи на рифы, наступление на эстуарии, неудержимый