джаз, переехать в Мексику и работать «на земле» (всех их тянет «к земле» в определенный период жизни — просто надоело!) и что Тика оберегала его и делала все возможное, чтобы успокоить и заставить подумать о будущем (так потом говорила Тика, будто она или Джонни хоть на секунду могли задумываться о будущем). На середине телепередачи, которая очень нравилась Джонни, он вдруг закашлялся, резко согнулся и так далее, и тому подобное. Я не уверен, что смерть была мгновенной, как сообщила Тика полиции (стремясь выйти из весьма неприятного положения, в каком она оказалась из-за смерти Джонни в ее квартире, из-за найденной у нее марихуаны, из-за прежних неприятностей, которых было немало у бедной Тики, и из-за не вполне благоприятных результатов вскрытия. Можно себе представить, что обнаружил врач в печени и легких Джонни). «Меня ужасно расстроила его смерть, хотя я могла бы тебе кое-что порассказать, — игриво продолжала прелестная Малышка, — но про то напишу или расскажу в другой раз, когда будет настроение (кажется, Роджерс хочет подписать со мною контракт на гастроли в Берлине и Париже), и ты узнаешь все, что должен знать лучший друг Джонни». Затем шла целая страница, посвященная Тике: на маркизе не осталось живого места. Если верить бедной Малышке, Тика повинна не только в смерти Джонни, но и в нападении японцев на Пирл-Харбор, и в эпидемии бубонной чумы. Письмо заканчивалось следующим образом: «Чтобы не забыть, хочу сообщить тебе, что однажды в Бельвю он долго расспрашивал про тебя, мысли у него путались, и он думал, что ты тоже в Нью-Йорке, но не хочешь видеть его; все время болтал о каких-то полях, полных чего-то, а потом звал и даже бранил тебя, несчастный. Ты ведь знаешь, как он бредил в горячке. Тика сказала Бобу Карею, что последние слова Джонни были что-то вроде: „О, слепи мою маску“, но ты понимаешь, в такие минуты…» Еще бы мне не понимать. «Он очень обрюзг, — заканчивала Малышка свое письмо, — и при ходьбе сопел». Подобные детали были совсем в духе такой деликатной особы, как Малышка Леннокс.
Последние события совпали со вторым изданием моей книги, но, к счастью, я успел вставить в верстку нечто вроде некролога, сочиненного просто на ходу, а также фотографию похорон, где запечатлены лица многих известных джазистов. В этом виде биография, можно сказать, представлена полностью.
Вероятно, мне не пристало так говорить, но ведь, разумеется, речь идет только об эстетической стороне. Уже ходят слухи о новом переводе моей книги, кажется, на шведский или норвежский. Моя жена в восторге от этой новости.
Секретное оружие
Любопытно: люди думают, что «постелить постель» означает именно «постелить постель», «дать руку» — это всегда значит «дать руку», а открывать банку сардин — это открывать до бесконечности одну и ту же банку сардин. «Но ведь все неповторимо, — думает Пьер, стараясь разгладить руками потертое синее одеяло. — Вчера был дождь, сегодня — солнце, вчера мне было грустно, сегодня придет Мишель. Единственно неизменным остается: никогда мне не добиться, чтобы у этой кровати был более-менее приличный вид». Но это не важно: женщинам нравится беспорядок в холостяцкой комнате, — они, пожалуй, одарят тебя улыбкой (в каждом жесте сквозит их материнская суть), поправят занавеску, переставят вазу или передвинут стул, говоря, что только тебе могло прийти в голову поставить этот стол вот здесь, где и света-то нет. И Мишель, наверно, будет говорить нечто в этом роде, мимоходом поправляя и передвигая книги и лампы, а он позволит ей это делать и, лежа в кровати или сев на старую софу, будет, охваченный желанием, неотрывно смотреть на нее сквозь дым сигареты «Голуаз».
«Шесть часов — излом дня и вечера», — размышляет Пьер. В этот благословенный час весь квартал Сент-Сюльпис начинает преображаться, готовиться к вечеру. Скоро выйдут девушки из нотариальной конторы, муж мадам Ленотр будет волочить по лестнице свою больную ногу, послышатся голоса сестер с седьмого этажа — они всегда идут вместе за хлебом и газетами. Мишель опоздать не должна — разве что заблудится или задержится где-то на улице, с этой своей способностью останавливаться в любом месте и пускаться в путешествия по необыкновенным миркам витрин. А потом примется рассказывать: веревочный медвежонок, пластинка Куперена[122], бронзовая цепочка с голубым камнем, полное собрание сочинений Стендаля, летняя мода — столь легко объяснимые причины, чтобы задержаться. Еще одну «Голуаз», а затем — рюмочку коньяка. Неплохо бы послушать песни Макферлена. Он лениво роется в грудах бумаг и тетрадей. Голову на отсечение: Ролан или Бабетта увели пластинку, предупреждали бы хоть, что ли, если уж берут что-нибудь. Да что же это Мишель все не идет? Он садится на кровать. Ну вот, теперь придется то и дело тянуть за края одеяла, иначе выползает проклятая подушка. Ужасно разит куревом, — Мишель сморщит нос и скажет: ужасно разит куревом. За сотни и сотни дней выкурено сотни и сотни «Голуаз», а в результате: диссертация, несколько подружек, два приступа печеночной колики, романы, скука. Сотни и сотни «Голуаз»? Его самого всегда поражает собственная склонность к мелочам, особое внимание к подробностям. Он помнит старые галстуки, выброшенные десять лет тому назад, цвет марки Бельгийского Конго, гордость его филателистического детства. Как будто бы — не отдавая себе в том отчета — он точно знает, сколько сигарет выкурил в жизни, какой вкус был у каждой сигареты, когда он ее закурил и куда бросил окурок. А вдруг эти абсурдные цифры, которые иной раз он видит во сне, и есть знаки некой неумолимой бухгалтерии. «Значит, Бог существует», — думает Пьер. Зеркало шкафа возвращает ему его же улыбку, как всегда понуждая привести себя немного в порядок — откинуть назад прядь черных волос, которую Мишель грозится отрезать. «Ну что же это Мишель все не идет? Почему же не хочет войти в мою комнату?» Ведь для того, чтобы однажды отрезать ему эту прядь, ей все равно придется прийти сюда, в его комнату, и лечь в его кровать. Высокую цену должна платить Далила[123] — распоряжаться волосами мужчины за просто так нельзя. Пьер мысленно обзывает себя кретином, надо же, вообразил, что Мишель не хочет прийти к нему. Эта мысль пробивается глухо, будто издалека. Порой, кажется, мысль вынуждена прокладывать себе дорогу через неисчислимые препятствия, пока не обретет четкую форму. Нужно быть идиотом, чтобы подумать, будто Мишель не хочет прийти к нему. И если Мишель нет, значит, ее внимание приковано сейчас к витрине какого-нибудь магазина и ее заворожили какой-нибудь маленький фарфоровый тюлень или литография Цзяо-Вуки[124]. Ему кажется, что он видит ее, когда, словно получив прощение за свои дурацкие мысли, делает затяжку, и в его воображении неожиданно возникает двуствольное ружье. Двустволка как двустволка, но с какой стати в этот час и здесь ему пришла в голову мысль о двуствольном ружье да вдобавок ощущение изумления… Пьер не любит это время дня, когда весь цветовой спектр сводится к лиловому и серому. Он с ленивым безразличием протягивает руку и зажигает настольную лампу. Что же это Мишель все не идет? Уже и не придет — ждать бесполезно. Может быть, из этого следует: она и в самом деле не хочет появляться у него. Ну вот, приплыли. Не будем делать из этого никакой трагедии: еще рюмку коньяка, новый роман уже начат, остается только пойти перекусить в бистро у Леона. Женщины всегда и везде одинаковы, будь то в Ангьене[125] или в Париже, в зрелом или юном возрасте. Его теория об исключительных случаях начинает рушиться: мышка отступает, не решившись войти в мышеловку. Однако о какой мышеловке идет речь? Сегодня или завтра, днем раньше — днем позже. Он начал ее ждать еще с пяти, хотя она должна была прийти в шесть. Специально для нее было приведено в порядок синее одеяло. Как идиот, забирался со сметкой на стул и смел едва заметную паутину, которая ничего плохого никому не сделала.
А ведь было бы так естественно, если бы вот сейчас она вышла из автобуса на Сент-Сюльпис и направилась к его дому, останавливаясь перед витринами и глядя на голубей, усеявших площадь. Ведь нет же абсолютно никакой причины, чтобы ей не захотелось прийти к нему.
Совершенно так же нет абсолютно никакой причины, чтобы думать о двустволке, равно как и считать сейчас Мишо[126] лучшим чтивом, чем Грэм Грин[127]. Мгновенный выбор всегда ставит Пьера в тупик. Нельзя же все решать просто так; пусть лучше чистый случай решает — Грин или Мишо, Мишо или Ангьен, в смысле Грин. Даже путаница с названием городка Ангьен и именем известного писателя Грина тоже пусть будет во власти чистого случая… Не может быть, чтобы все было так абсурдно, думает Пьер, отбрасывая сигарету. И если она не пришла, то потому, что с ней что-то случилось, что не имеет никакого отношения к нему самому.
Он выходит на улицу и некоторое время стоит в ожидании у двери, наблюдая, как зажигаются огни на площади. У Леона почти пусто. Он занимает столик на улице и заказывает пиво. Ему хорошо виден вход в дом, так что если она еще… Леон говорит о велогонке на кубок Франции. Появляются Николь и ее подруга — цветочница с хриплым голосом. Пиво обжигающе холодное; неплохо было бы заказать сосиски. У входа в дом сынишка консьержки забавляется, прыгая на одной ноге. Когда устает, начинает прыгать на другой — у