— Ниггеры? — удивленно хмыкнул старший и невольно глянул на свой пудовый кулак. — Может, врача вызовем? Мне кажется, у него голова не на месте. Ты не слишком сильно бил?
— А что я? — испугался второй. — Как мне сказали, так я и бил!
А Джонатан все еще тихонько смеялся. Только теперь он понял глубинную причину всех беспорядков в обществе и признал: все, что он сделал, — напрасно. Ибо до тех пор, пока белый ниггер свободен, он будет подавать дурной пример черному.
Ибо каждый божий день наивный, как ребенок, черный работник видит перед собой белого работника, слушает, как тот богохульничает и ругает господ, смотрит, как тот пьет, курит и распутничает, и сам мечтает стать таким же белым и свободным, чтобы делать то же самое… как взрослый…
И только одного черный не знает: белый работник лишь потому ведет себя столь дурно, что отчаянно боится и там, глубоко внутри, желает лишь одного — сбросить с себя невыносимо тяжкий крест ответственности за себя, за свою семью и своих детей! Что там, глубоко внутри, он яро завидует детской беззаботности черного человека острой завистью порабощенного взрослой жизнью ребенка.
И единственное, что ему нужно вернуть, — защищенность, истинную свободу маленького человека.
Джонатан помрачнел. Все, сделанное прежде, оказалось ненужным. И вовсе не к совести обывателя он должен был взывать — какая может быть совесть у ребенка?! — он должен был достучаться до его нежного, пугливого сердца, жаждущего твердой отцовской руки.
«И все эти смерти… то есть куклы, напрасны?»
Едва он это понял, мир словно перевернулся. И спустя полчаса словно постаревший на десять лет Джонатан вздохнул, посмотрел заискрившимися слезой глазами на своих мучителей и обреченно кивнул:
— Что там вам надо подписать? Несите. Я подпишу.
Весть о том, что Джонатан Лоуренс собственноручно написал и подписал все, что ему надиктовали, застала мэра врасплох. Он уже почти смирился с тем, что ему придется уступить напору крупнейших землевладельцев округа и со стыдом признать свою вину в аресте одного из них.
— Он действительно все подписал? — уставился мэр на Сеймура.
— Так точно, сэр! — сверкая, как новенький серебряный доллар, ощерился белозубой улыбкой исполняющий обязанности шерифа. — Извольте лично убедиться.
Мэр осторожно взял несколько исписанных листов и попытался вчитаться, но мелкие, почти бисерного размера буквы плавали у него перед глазами.
«Черт! А я ведь выиграл! — медленно, словно огромный тяжелый жернов, провернулась в его голове главная мысль. — Сегодня же Пресвятой Деве Марии свечку поставлю! Нет! Прямо сейчас!»
Когда мэр города Торрес подъехал к храму, там уже толпилась целая делегация одинаковых, черных и печальных, словно вороны холодной зимой, священников. Он протиснулся в храм и, невольно прислушиваясь к тому, что говорят вокруг, встал рядом с преподобным Джошуа Хейвардом.
— И где же ваши кровавые слезы? — напирал на преподобного высокий седой священник, явно из начальства. — Или вам так чудес захотелось, что и стыд можно забыть?
— Были, ваше святейшество, видит Бог, были, — растерянно бормотал преподобный. — Всего три дня, как исчезли.
— Похоже, мне придется прислушаться к вашему второму прошению и отправить вас на отдых, — сурово покачал головой высокий седой священник.
Мэр недовольно крякнул. Преподобный Джошуа Хейвард практически всегда был на высоте, а на последних выборах и вовсе обеспечил мэру что-то около трети голосов.
— Не торопитесь, — вмешался он. — Я знаю преподобного Джошуа давно и не склонен думать, что он обманывает.
— А вы кто такой?
— Здешний мэр Сильвио Торрес, к вашим услугам, — щелкнул каблуками глава города. — И, кстати, насчет слез Девы Марии. Лично я их не видел, но как раз три дня назад мы арестовали одного кровавого типа…
— И что? — брезгливо поморщился священник. — Что мне до ваших преступников?
— Человеческие жертвоприношения, — кротко вздохнул мэр. — Он этим занимался. Немудрено, что Дева Мария плакала. И, кстати, преподобный Джошуа сделал немало, чтобы силы правосудия смогли арестовать язычника.
Священники встревоженно зашевелились. Седой изучающе глянул на мэра, определенно сделал какие-то свои выводы и, обращаясь к остальным, покачал головой.
— Ладно, братия, не будем торопиться с выводами. Дадим преподобному Джошуа время и посмотрим, как он дальше будет справляться.
Платон сделал все, что мог. Отпросившись у сэра Теренса, он пешком добрался до города, отыскал полицейское управление и долго и настойчиво пытался встретиться с шерифом, чтобы как-то объяснить, что Джонатан невиновен, и в крайнем случае взять всю вину на себя.
Все трое суток он целыми днями торчал у дверей управления, кланяясь каждому белому, показывая письменное разрешение на отлучку из поместья и умоляя показать ему, кто здесь масса шериф. А к ночи уходил за город и пытался заснуть, забившись в стог прошлогоднего сена.
Но шерифа все не было и не было, и только на третий день рыжий веснушчатый сержант сжалился над старым ниггером и объяснил ему все как есть.
— Твой Джонатан Лоуренс вчера во всем признался. И в убийстве шерифа Айкена, и в попустительстве ритуальному жертвоприношению черного ребенка. Так что придется ему болтаться на виселице. Ничего не поделаешь.
Платон обомлел. Он был уверен, что ни одна белая тварь не знала, да и не могла знать, что в действительности происходило под покровом той роковой ночи. И бессмысленное признание сэра Джонатана в убийстве шерифа, то есть в том, чего он совершенно точно не делал, ударило его в самое сердце.
«Зачем он это сказал?! Ведь шерифа убил я!»
Платон обвел огромную мощеную площадь болезненным взглядом, увидел здание суда и понял, почему он еще не в тюрьме. Сэр Джонатан мог выгородить его только по одной причине — он ждал от своего верного раба помощи.
— Я вам помогу, масса Джонатан! — громко, так, что заставил насторожиться дежурного сержанта, поклялся Платон.
Он прибежал в поместье, стараясь не столкнуться с погасшим, совсем опустившим плечи сэром Теренсом, достал припрятанную в тайнике голову Аристотеля Дюбуа и ушел к реке. Разжег небольшой костер, поставил голову в тщательно подготовленное углубление в земле, обильно посыпал ее табаком и сбрызнул ромом.
— Мы с тобой всегда были соперниками, Аристотель, — с напором произнес он. — Но я всегда уважал тебя. Я правду говорю. А главное, мы оба с тобой всегда служили только Великому Мбоа.
Аристотель молчал.
— Да, ты умер, — набрав воздуха в грудь, продолжил Платон. — Но ты умер по всем правилам — ты же знаешь! И теперь Джонатан — единственный господин твоей души.
Аристотель делал вид, что не слышит.
— Но теперь сэр Джонатан в тюрьме, и скоро его повесят. И что ты скажешь Великому Мбоа? Что предал своего господина? Ты это ему скажешь?
Аристотель по-прежнему упорно уклонялся от каких-либо переговоров. Он молчал час, два, три. Он молчал, когда Платон устроил специально для него особый обряд привлечения духов. Он молчал, когда Платон полил его свежей кровью только что пойманного опоссума. Он молчал даже тогда, когда Платон пообещал ему особый, ни на что не похожий подарок. И только под утро, когда изнемогший негр едва не падал с ног от усталости, сухие уста Аристотеля Дюбуа дрогнули, и от них повеяло легким, едва заметным