— Приведите Олафа Гугенота, — услышал Бруно и встрепенулся, однако ни подняться, ни даже открыть глаз не сумел.
Олафу он был обязан всем. Именно Олаф, по звуку определявший характер неполадки в часах, расслышал на детском кладбище неподалеку от женского монастыря слабый хрип и вытащил кое-как забросанного землей ребенка. Именно Олаф нашел кормилицу и привел к страдающему приступами удушья младенцу лекаря-грека Феофила. И именно Олаф назвал приемыша нездешним именем — Бруно.
Это редкое для Арагона имя отбросило Бруно от сверстников еще дальше, и лишь услышанная на проповеди история рождения Иисуса помогла ему сохранить достоинство — пусть и на расстоянии от остальных. Как оказалось, мать Христа тоже была Божьей невестой, и, понятно, что дети презирали маленького Иисуса так же, как теперь — Бруно.
Подмастерье навсегда запомнил рассказ священника о том, как маленький Иисус запруживал ручей, а какой-то мальчик все сломал, и будущий Христос проклял его, так что мальчик высох, как дерево. Затем был другой мальчик, толкнувший Его в плечо, — Иисус проклял его, и тот умер.
Понятно, что родители погибших высказали Иосифу претензии и потребовали от него либо научить ребенка сдерживать язык, либо покинуть селение. И тогда Иисус проклял обвинителей, и те ослепли. Но лишь когда умер учитель школы, ударивший Иисуса по голове за строптивость, до селян дошло, с кем они имеют дело.[3]
Бруно так не умел, однако с той самой поры свято уверовал в свою избранность, поскольку его настоящим отцом мог быть только жених его матери, то есть сам Господь.
Чтобы развеять это его заблуждение, понадобилось вмешательство Олафа — уже к девяти годам. Старый мастер просто взял сына за руку и отвел туда, где нашел. Хаотично разбросанных детских могил здесь было немыслимо много, и шли они от стен женского монастыря и до самого оврага!
— Не суди их строго, — сказал задыхающемуся от волнения сыну Олаф. — Это все обычные деревенские женщины, и ни одна не думала, что отойдет за долги монастырю.
И Бруно смотрел на бугорки, под которыми спали вечным сном маленькие Иисусы, и даже не знал, что лучше: лежать здесь, среди своих братьев по Отцу, или жить под вечным прицелом чужого враждебного мира.
А еще через год Олаф окончательно разрушил тот замкнутый, прекрасный, как часовое дело, и логичный, словно механика, мир, в котором Бруно упрямо пытался пребывать.
— Пора тебе увидеть остальных, — сказал приемный отец.
Три дня, показывая и рассказывая о работе каждого часовщика, Олаф водил его по мастерским цеха, и Бруно смотрел во все глаза, — как оказалось, он еще не знал ни ремесла, ни жизни.
Часовщики держали мальчишек в подмастерьях чуть ли не до тридцати лет и жестоко пороли — даже взрослых мужчин — за малейшую провинность.
— Но и подмастерья платят им той же монетой, — усмехнулся Олаф, — и стараются подсунуть свинью при каждом удобном случае.
Как результат, «сырые» шестерни «съедало» за год работы, деревянные рамы курантов требовали усиления медными пластинами уже через полгода, а перекаленные шкивы так и вовсе лопались, когда им вздумается.
Почти то же самое происходило в мастерских и с людьми. Едва ли не каждый месяц кому-нибудь отрывало палец или выжигало глаз. Раз в год кого-нибудь забивали до смерти, а раз в три — какой-нибудь изувеченный подмастерье сам сводил счеты с жизнью.
Бруно был так потрясен уведенным, что на третий день, прямо в мастерских, его снова поразил приступ удушья. Он еще помнил, как Олаф нес его домой на руках, как лекарь Феофил пускал ему кровь, а затем его протащило сквозь вибрирующую черную пустоту, и Бруно увидел все как есть.
Он снова видел цеха, мастеров и подмастерьев, но мастерские вдруг приобрели очертания обшитых кожухами часовых рам, а шестерни капали не маслом, а кровью. Бруно бросился убегать, но, где бы ни оказывался, вокруг были только шестерни, и в их наклепах Бруно каждый раз узнавал искаженные ковкой лица и части тел мастеров и подмастерьев.
Как оказалось, Бруно пробредил три дня и очнулся уже другим человеком.
— Кто знает ремесло, тот знает жизнь, — все чаще и чаще повторял подмастерье вслед за приемным отцом.
Теперь он понимал, что подразумевал под этим Олаф. Ремесло действительно равнялось жизни. И как его с Олафом отлаженный быт напоминал негромкое тиканье превосходно отрегулированных курантов, так и жизнь цеха в целом была наполнена скрежетом плохо склепанных и отвратительно сопряженных шестерен.
Но видел все это он один — единственный выживший из всех захороненных на монастырском кладбище маленьких Иисусов…
Городской меняла Исаак Ха-Кохен был немолод уже тогда, когда с доном Хуаном Хосе Австрийским воевал в Марокко. И хотя на площадь его под руки привел его последыш — девятнадцатилетний Иосиф, ум у старика был ясным, а взгляд внимательным.
— Что случилось, Мади? — надтреснутым голосом поинтересовался старец.
— Похоже, Олаф и его подмастерье фальшивки пытались сбыть, — протянул ему кошель городской судья. — Проверишь?
Иосиф принял кошель, развязал кожаный шнурок, вытащил монету и с поклоном протянул отцу. Меняла поднес монету к пораженным катарактой глазам, прищурился и удивленно хмыкнул.
— Дайте-ка мне пробирный камень…
Иосиф достал из перекинутой через плечо сумки и подал отцу плоский, похожий на точильный, камень, и меняла аккуратно чиркнул ребром золотой монеты по краю камня и сравнил цвет полосы с эталоном.
Собравшиеся на площади горожане напряженно замерли.
Исаак печально вздохнул. Судьба фальшивомонетчиков была незавидной, а часового мастера Олафа Гугенота он искренне уважал.
— Ну, что там, Исаак? — впился в него взглядом судья.
— Не торопись, Мади, — покачал головой меняла, — я еще должен свериться с таблицами.
Старик и так уже видел, что золота в монетах не хватает, но посылать человека на смерть всегда неприятно. Он кивнул сыну, и тот вытащил из сумки стопку вальвационных таблиц с точным указанием должного содержания золота для каждой монеты.
— Держите, отец…
Меняла неторопливо просмотрел страницы, описывающие несколько типов арагонского мараведи, и так же неторопливо отдал таблицы сыну.
— Ну, что там, Исаак?
Еврей поднял подслеповатые глаза на судью.
— Содержание золота занижено, Мади. Я думаю, раза в полтора.
— Значит, все-таки фальшивые… — скрипнул зубами судья. Он тоже не любил назначать смертную казнь.
— Не торопись, — покачал головой меняла и еще раз внимательно осмотрел монету.
Он мог бы поклясться, что монета отчеканена не без помощи королевских патриц. Нет, сама матрица с зеркальным отображением мараведи могла быть использована для штамповки монет где и кем угодно, но вот патрица — точный образ монеты на каленой стали, который применялся только для тиснения зеркальных матриц, — определенно была оригинальной, с королевского монетного двора.
Исаак отдал монету сыну и дождался, когда тот вернет кошель судье.
— Откуда у них эти монеты, Мади?
— Пока не знаю, — покачал головой судья и насторожился. — А в чем дело?
Меняла на мгновенье замешкался и сделал знак рукой, приглашая судью подойти ближе.
— Похоже, что матрицы были сделаны с королевских оригиналов, — в четверть голоса, так, чтобы слышал только Мади, произнес он.
Судья оторопел.