Устинья Андреевна, изобретение сочиняю, чтоб формовщикам работу облегчить». Вот с той поры и сделался изобретателем. О людях все беспокоился, об их удобствах на производстве. А народ черный был, малограмотный, прежней жизнью по будням затаскан. Никодим Родионович в рабфак решил определиться. Времени свободного, конечно, не было, так он ночами занимался. Утром глаза красные, уставшие. В литейной за день и без того их притомит: горячий чугун, он ведь ослепляет, а тут еще ночи недосыпать. Каково-то?.. Дорогу в жизни ему печеными хлебами не мостили, сам он ее прошибал.
В кухне пахло теплым от утюга полотняным бельем. На белых кафельных стенах отблескивало пламя горелок.
Устя железным держаком сняла с плиты разогревшийся утюг и подошла к столу.
Катя неотрывно наблюдала, как смоченное водой белье шипело, придавленное раскаленным утюгом.
— А уж когда в студенты вышел, так и вовсе в трудностях жить начал. Стипендия — вот и весь доход, величаться не с чего. В литейной-то он под конец зарабатывал прилично. Сапоги яловые купил, полушубок — опашень, книги, какие надо было. Книг этих после понакопилось столько, что невмоготу от них стало.
— Больше, чем теперь? — удивилась Катя.
— Нет, что ты! Против теперешнего куда меньше. Но и комнатенка кроха была, на манер шкафа. Всю книгами запрудил. Я к нему иногда наведывалась — белье штопала, печку подтапливала, стряпала. А то Никодим Родионович совсем безразличный к себе был. А потом и вовсе при нем осталась, когда мне ногу чугуном обварило. Из родичей ему Сергей помогал. Присылал из деревни что мог — пшена, мучицы, яичек — и все заставлял учиться дальше и дальше. Случалось, Никодим Родионович устанет от ученья и забросит тетради и книги. Но тут Сергей объявится, накричит на него, пристыдит, что он должен учиться, — обязан, значит, потому что способности есть. И Никодим Родионович опять за книги усаживался.
— А Арсений? — спрашивала Катя.
— Что — Арсений? — не понимала Устя.
— Он что делал?
— А-а… Он, как и нынче, канцеляристом был, при чернильнице состоял. — Устя не любит отвлекаться. Она любит в рассказе последовательность, поэтому продолжает свое. — А с мамой Никодим Родионович познакомился, когда диплом готовил. В черчении она ему помогала. А там на дипломе чертить много надо было. И вот, чтобы спать меньше хотелось и работалось легче, она у Ванды Егоровны кофе потихоньку брала — настоящий, не ржаной или желудевый — и Никодиму Родионовичу приносила. А вскоре и поженились они. Ну, и в добрый час. Комнатку им побольше выделили. Никодим Родионович мебель кое- какую прикупил. Что ни день, Ирина Петровна с мебелью этой возилась. Нарисует на бумаге комнату, вырежет из картона квадратики — стол, гардероб, стулья там, кровать— и вот двигает по бумаге: примеряет, где чего получше поставить, поуютнее. Расторопная твоя мать была, энергичная. И в женотделах участвовала, и для голодающих пожертвования собирала. Никодим Родионович тоже все бодрился. С Митей он много хлопот принял, потому как Митя в ребячестве слабым был, рос из горсти в горсть, а вот с годами поокреп, выровнялся. Даже к самолетам его допустили. Да-а, Митя, Митя…
Устя замолкла, сменила на плите утюги. Обмакнула пальцы в миске с водой, начала брызгать на простыню, которую приготовила для глажки.
— А вот сгинул Митя, и переменился отец. Разом постарел, одинокий какой-то стал. Да-а, два века не изживешь, две молодости не перейдешь. Бывало, прежде смеялся, всякие шутки они с Митей выстраивали — ракеты, воздушные шары, моторные лодки, — а теперь, значит, работа весь свет заслонила.
В прихожей позвонили.
— Кто еще к нам припожаловал? — Устя расправила передник, пригладила волосы, пошла открывать.
— Да что ж это вы! — заговорила она удивленно. — Неужто в театре так все представление и кончилось?
— Нет, не кончилось, Устинья Андреевна, — узнала Катя голос отца.
— Пьеса неинтересная, мы и уехали из театра.
Это был уже голос мамы.
Катя выбежала встречать.
— Не спишь еще? — сказал отец, снимая пальто. — А пора бы.
Все направились в столовую. Из-за плотно закрытой двери доносились голоса. Звонка там не расслышали.
Никодим Родионович приостановился, потом резко толкнул дверь.
Ванда Егоровна, Арсений и Лариса сидели у стола. При появлении Никодима Родионовича Ванда Егоровна замолкла на полуфразе. Лариса начала поправлять в ушах серьги. Арсений зажег для чего-то спичку, коробок которых вертел в пальцах.
— Пресс-конференция, — сказал Никодим Родионович. — Ну-ну, продолжайте, — и усталой походкой прошел к себе в кабинет.
Катя сидит в кресле в кабинете отца.
В квартире тихо и пустынно. Арсений ушел к «своей чернильнице», мама с Вандой Егоровной поехали за город, в деревню к какой-то тетке-знахарке, а Лариса с Витошей отправились закупать составные части для мазей и кремов.
Устя тоже вышла к соседке — одолжить гречневой крупы, да так и застряла там за разговорами.
Катя устроилась поудобнее, подтянула колени к подбородку, ладони подложила под щеку, съежилась и замерла.
На письменном столе Катя давно уже запомнила каждую вещь. Для Кати эти вещи были понятными и близкими, живыми. С ними было веселее — все не одна.
Вон толстый красный карандаш с высунутым красным языком. Карандаш — лентяй: сам никогда не пишет, а только подчеркивает в книгах или ставит студентам на чертежах отметки.
Ручка с острым пером. Она худая и нервная: много пишет, зачеркивает, исправляет.
Перекидной календарь — тот еще ленивее красного карандаша. За день перекинет с плеча на плечо листок — и вся тебе работа.
Чернильницы стоят в медных касках, словно брандмайоры на картинках немецкого лото.
Костяной нож. На нем рисунки гор и зубчатых башен. Он, наверное, знает много волшебных историй про звездочетов в высоких колпаках и неустрашимых витязей, про сундуки, полные голубых хрусталей, и про царевну-лягушку.
Есть еще пузырек с клеем. Он всегда молчит, потому что рот заклеен.
Чубатые кисточки и деревянные линейки. Линейки длинные и скучные. Поглядишь на них — зевать хочется.
А как было бы хорошо, если бы возле Кати сидела сейчас мама! Не такая, как всегда, а другая — какой запомнила ее Катя у своей постели, когда недавно тяжело переболела ангиной.
Мама была тогда совсем мягкой, открытой, с обыкновенными, остаревшими глазами, готовая по малейшему Катиному слову или движению обтереть влажным полотенцем лоб, перевернуть подушку с нагретой стороны на прохладную, или вот так просто сидеть и сидеть возле Кати в давнишнем, ненадушенном платье, позабыв обо всех в доме.
Да, хорошо болеть, но только не сильно, а чуть-чуть, чтобы мама была рядом. Протянешь руку — и можно потрогать ее волосы, руки, платье. И никто не мешает быть вдвоем: ни Лариса, ни Витоша, ни Ванда Егоровна.
В квартире по-прежнему было покойно. Слышались дальние гудки заводов. В ванной комнате иногда сердито бормотал кран. От кресла приятно пахло старой кожей, исходило дремотное тепло.
Катя и сама не заметила, как уснула. Она еще не окрепла после ангины.
Проспала Катя недолго. Проснулась оттого, что сделалось жарко.
Открыла ресницы и так испугалась, что тут же закрыла: Катя была укрыта отцовской шерстяной курткой, а сам отец сидел за столом и что-то подчеркивал в книге красным карандашом. Шторы на окне были приспущены.
Значит, папа неожиданно вернулся из конструкторского бюро и отпер двери своим ключом.