Догорал осенний день, когда тарантас, увозивший меня из Ясной Поляны, загрохотал колесами по выложенному булыжником «пришпекту». Кучер, долговязый украинец в коричневом армяке, взмахнул ореховым кнутовищем. Кони вынесли за белые — двумя башенками — ворота.
В полях было тихо. Только цокали копыта по асфальту Киевского шоссе. Лес уже остро пах грибами, прелыми листьями, — милые, от детства родные запахи. Как хотелось любить все это, обнимаемое одним словом — родина. Не по конспектам и тезисам, — любовью простой, непосредственной. Вот и Воронка, крутой спуск к мосту, под которым темная, почти недвижная вода. Далекие дали видны с крутояра: тихо и грустно стояли прозрачно-желтые березники, пурпуровые осинники. Тонким туманом подернутая, темнела Засека. Большой лесной кряж, где когда-то устраивались засеки — завалы от татарской конницы. Да, родина. Чего только не испытала, не перенесла она! Шли из-за Каспия темные орды… где они? Ничего не осталось: только в памяти народной отложились имена мучеников, Святителей Земли Русской. Пройдет и большевистское лихолетье. А родная земля есть и будет, и с нею-то, что по-настоящему от земли, от родины. Толстой, Россия…
Часть четвертая
К новой жизни
Москва слезам не верит
Куда они могли запропаститься? На душе скребло — забота эта не давала мне покоя. Воскресным утром, после теплого, легкого дождика, приятель, старый русский эмигрант, — белая бородка клинышком, пухлый, мясистый нос, знак привязанности к пинару, — показывал мне Париж: Площадь Согласия, Люксорский обелиск, статуи двенадцати городов Франции. Вокруг обелиска на высоких тонких шестах развевались флаги: летом 1945 года воздух был насыщен радостью победы. От площади мы вышли на мост Александра Третьего, где сверкали золотом крылатые кони, а у другого берега пестрела флагами голубая купальня. Приятель остановился и, провожая глазами караван железных барж, плывший по темной маслянистой Сене, задумчиво проговорил:
— Вы еще не были в Люксембургском саду? — спросил он. — Там есть памятник Вердену. Вот вы теперь, поживете, Бог даст, во Франции, овладеете языком и почитаете французских поэтов в оригинале. Поистине, нет худа без добра! Не будь войны, не попади вы в плен, не видать бы вам Парижа. Не выпустили бы нас из России… а? Не выпустили бы? Да, что это вы, как деревянный, сегодня… совсем не слушаете! Найдутся газеты, не огорчайтесь попусту.
— Ах, оставьте, — раздраженно ответил я. — «Попусту»… Вы не понимаете, какая нависла надо мною угроза. По вашей вине…
Приятель затеребил бородку, смущенно закашлял. Он был из тех русских интеллигентов, ныне сохранившихся только в эмиграции, которые добродушнейшей улыбкой встречают опасность, откуда бы она ни приходила. Впрочем, он не представлял размеров опасности: высланный из России в 1922 году, он не знал сталинского режима. Напротив, после победы над Германией он видел в Сталине «спасителя России». Познакомились мы так: увидев меня на бульваре Распай — в защитной гимнастерке с прямым воротом, широкими погонами на плечах — он подбежал, обнял, расцеловал в обе щеки. Настроенный просоветски, он все-же оставался старым либералом: полагал, что «теперь, когда внешняя опасность миновала, Кремль произведет реформы внутри страны», почитывал газеты, в которых свободно критиковались послевоенные действия советского правительства. Несколько дней назад, он дал мне пачку «Нового русского слова», полученного из Нью-Йорка. Так как в посольстве на рю Гренель не хватало квартир и я жил в казармах Рейи, вне контроля, я мог там читать и прятать под матрацем газеты, в которых печатался даже… «бандит Керенский». Накануне, в субботу, я собирался вернуть газеты приятелю. Встретиться мы условились в полдень, в кафе «Лютеция». Обычно всегда аккуратный, по-старинному обязательный, он вдруг не пришел. Прождав два часа, я отправился в посольство обедать. Хотел оставить газеты в кафе, но не знал, как попросить: тогда я еще не говорил по-французски. Положил в портфель, пришел в посольство — в комнату, где помещалась редакция газеты «Вести с родины» — замкнул портфель в ящик письменного стола, замкнул комнату, положил ключ в карман и поднялся в столовую. Полчаса спустя, пообедав, вернулся. Комната была замкнута, письменный стол заперт, портфель лежал на месте, но… газет в нем не было!
— Ну, виноват! — приятель развел руками. — А повинную голову меч не сечет… старая русская поговорка.
Добродушная его улыбка обезоруживала. В тон старику я полушутливо, без ожесточения, проворчал:
— Еще как сечет! Вы не знаете, энкаведисты имеют на гимнастерках, на рукавах, эмблему: меч, пронзающий змею… меч революции. Этот меч сечет всякую голову, повинную и даже просто невинную. Вот что… пожалуй, мне сейчас лучше пойти в посольство. Правда, воскресенье, мне являться не обязательно, только что к обеду, но… пойду, потолкаюсь, понюхаю. Может, и пронюхаю что приключилось с газетами. Прямо, какая-то чертовщина, мистика!
На левом берегу Сены, на кривой, узкой уличке, стоит старинный особняк, обнесенный каменными стенами. У запертых глухих ворот поблескивает медная планка: «Полномочное представительство Союза ССР во Франции».
Уличка тихая, по воскресеньям совсем пустынная. Только шли, щебеча, детишки в белых блузах и синих галстуках, с ними, шлепая сандалиями и шурша одеждами, три монашки-воспитательницы. Видно, ходили на прогулку в Тюильери (неподалеку, через Сену), возвращались в интернат к обеду. Приближаясь к посольству, монашки перевели детей на другую сторону улицы, ускорили шаг. В круглый волчок, как иллюминатор, пробитый в каменной стене у ворот, в спину монашкам смотрели внимательные серые глаза. Передо мною, однако, они смягчились. Дверь заверещала и открылась автоматически.
День неприсутственный. В приемной были только свои. За стеклянной перегородкой, у телефонного коммутатора с кнопками и рычажками, — обычно он трещит, мигает красными и зелеными огоньками, но сегодня покойный, молчаливый, — балагурили курьеры, шофера! Весело похохатывая, они разыгрывали стоявшего тут-же, навалясь локтем на отопительную батарейку, офицера в кителе и золотых погонах.
— Нюрка-то, не будь дура, к послу… со слезами! — рассказывал, скаля зубы, высокий белолицый шофер Санько; он был личный шофер посла и носил черную фуражку с вышитым красным гербом СССР.
— Что-же он, в самом деле, бросить меня хочет, как докуренную папироску? И так уж по всему посольству языками чешут, кому не лень, а как брюхо-то зачнет расти — куда мне деться?
Все захохотали.
— Вот уж что верно, то верно — чешут языками, — беззлобно, с улыбкой, отозвался офицер; на погонах у него было по четыре серебряных звездочки. — Нюрка вовсе не плакала, и посол знал обо всем, потому что она же горничной у посла и официанткой. Мы давно порешили зарегистрироваться, а то, что жить раньше начали, так… тебе, Санько, хорошо, у тебя баба под боком, как печка широкая.