особых удобств.
Летом базой пользовались несколько экспедиционных отрядов различных институтов филиала. Сейчас все они отправились восвояси, и лишь Кузьминых да Степан Крутояров с Наташей остались здесь, чтобы дождаться группы Пушкарева. Остался и Василий Куриков, но жил он в поселке, у родственников. Большая часть отрядного имущества была уже отправлена. Время проводили по-разному. Профессор много работал. Степан пообещал Наташе настрелять белок на дошку и каждый день уходил на охоту. Наташа занималась с Василием. К ним присоединился Ваня Волчков, радист, молоденький робкий паренек, смотревший на Наташу такими глазами, будто она была по меньшей мере академиком.
Так шли дни. Вначале. Группа Пушкарева все не приходила, настроение портилось, и у Наташи опускались руки, занятия перестали клеиться. Она бродила по лесу, иногда с Василием, чаще одна, училась стрелять, изучала с Волчковым азбуку Морзе — все было неинтересно, скучно…
Широко распахнув дверь, Наташа вошла в комнату. Вместе с ней ворвалась заунывная песня Василия, уже не первый час сидевшего на крыльце, ворвалась — и умерла, прихлопнутая дверью. Не раздеваясь, Наташа села на скамейку возле стола, за которым работал Кузьминых. Она молчала, но пальцы ее барабанили по столу, и это, наверное, мешало профессору. Однако он не выразил особого недовольства, не заворчал на нее, а, продолжая рассматривать образец и записывая что-то, заговорил:
— Все нервничаем? Переживаем?.. А нервничаем напрасно. Во главе группы опытный человек. Пушкарев-то. Да и Куриков лесной волк. И там их не один, не двое — четверо. Четыре человека — это же ого-го!
Профессор оторвался от работы, поглядел на Наташу и, сняв очки, принялся их протирать.
— Снег пошел… — тихо сказала Наташа.
— Эка невидаль — снег! Вот по снежку и притопают. — Алексей Архипович встал и, потирая руки, словно они озябли, прошелся по комнате. — Не сегодня, так завтра. Очень приятно по снежку топать.
Нехорошо завыл в трубе ветер.
Профессор остановился у окна, отвернувшись от Наташи. В его глазах была сумрачная тревога.
1
Проклятые болота! Они выматывали вконец. Они заставляли выжимать из себя все, без остатка, силы, а сами не давали ничего — ни куска порядочной земли, ни доброго топлива, ни пищи.
В этот день — то был четвертый или пятый день их пути от Вангура — израсходовали последний патрон… На одинокой голой березе, стоявшей в стороне от опушки, сидел косач. Хороший, крупный косач. И совсем недалеко. Срываясь с кочек, проваливаясь в мутную ледяную жижу, Борис Никифорович подобрался поближе и вскинул ствол. Ствол дрожал и качался. Пушкарев опустил его: так стрелять нельзя. Последний патрон. Надо подождать, когда утихнет дрожь.
Ну, теперь можно… Нет, все-таки ствол дрожал, мушка прыгала. Стой же, чертова прыгалка, хоть на полсекунды замри!.. Замерла. Палец судорожно нажал на спусковой крючок. Грохот толкнул в плечо, и Пушкарев увидел, как птица, сорвавшись с ветки, тяжело и низко полетела прочь. Она отлетела метров на тридцать, не больше, и уселась на другое дерево. Ствол метнулся вслед за ней, палец давнул на второй спуск, курок цокнул… выстрела не было.
Его и не могло быть. В ярости отчаяния Борис размахнулся: сейчас ружье — в щепы!.. Одумался, только сплюнул горькую, тягучую слюну и повесил двустволку на сучок. Она качнулась и замерла.
Не оглядываясь на Юру, Пушкарев двинулся дальше.
Бродни с чавканьем вдавливались в припорошенную снегом болотную мокреть. Вдавлины темнели неровной цепочкой.
Идти они каждый день старались как можно дольше. Пока держали ноги. Спать все равно почти не приходилось: мокро и холодно. Но спать было надо, тело кричало об отдыхе, и с темнотой они останавливались на ночлег.
В болоте, как и в море, попадаются острова. Это очень приятная штука — остров в болоте. Просто счастье. Но и такое счастье в этот день не давалось им в руки. Торопливо проползли на запад сумерки, уже накатывалась ночь, а места, хоть чуточку похожего на сносное, для ночлега не было. Их окружали вода и болотный нюр — чахлые, заморенные сосенки, робко жавшиеся к моховым кочкам.
Пушкарев остановился и спустил рюкзак со спины.
— Все. Придется здесь…
— Что ж, в воду ложиться? Хоть немного бы посуше…
— Тебе, может, и кровать надо? — вдруг закричал Пушкарев. — Перину подать? Электрическую грелочку? — И, поняв, что кричит зря, от нервной слабости, засопел сердито и смущенно и тихо добавил: — Ничего, как-нибудь… Сосенок наломаем.
Сосенки были маленькие, тощие, и ломать и рубить их пришлось много. И никак не разжигался костер: все вокруг было мокрым. Спички гасли одна за другой, последние обрывки бумаги не помогли. Пушкарев дважды перелистал негнущимися пальцами журнал наблюдений и спрятал его: чистых листов уже не было. Посмотрел на спички — их оставалось совсем немного. В последнем коробке.
— Вот что… — начал он и запнулся, помолчал. — Дурака я свалял — ружье бросил. Надо бы ложе на растопку. А сейчас… Придется, брат, без костра. — Он решительно завернул спички в промасленную тряпицу и убрал в карман. — Еще ведь и морозы будут.
Юра смотрел на него, словно не понимая, о чем речь. Бестолково смотрел. Потом шагнул к своему рюкзаку и рывком вытащил гитару. Рука сама зачем-то, видимо просто по привычке, легла на струны.
— «В глухой и далекой тайге…» — с какой-то странной усмешкой речитативом выговорил Юра слова из песни и сразу же резко отдернул пальцы от струн. — Держи-ка. — Словно боясь, что Пушкарев откажется, он сильно ударил гитару о колено, она жалобно звякнула и переломилась. — Все равно, — сказал Юра, — отсырела…
Спали они в эту ночь по очереди: деревьев для нодьи не было, костер быстро прогорал. Дежуривший у огня отдавал верхнюю одежду тому, кто спал.
Проснувшись, Пушкарев увидел, что костер горит неярко, вяло. Юра сидел, скорчившись, и в глазах его были слезы. Острая жалость полоснула Пушкарева. Отодвинувшись в глубь палатки, он завозился, крякнул, покашлял. Помедлив, спросил:
— Как там жизнь под небом?
Юра отозвался глухо и невнятно. Помедлив еще, Пушкарев выбрался к костру. Повернувшись к нему спиной, Юра рубил ветки. Очень захотелось подойти к этому милому верзиле, обнять его и сказать… сказать что-то необыкновенное — возвышенное и вместе с тем простое, теплое. Но на ум не приходило, из горла не лезло ни одно такое слово.
Пушкарев сел у огня. Потом (зачем он это сделал, Борис Никифорович вряд ли сумел бы объяснить) из внутреннего нагрудного кармана вынул фотографию Наташи, долго смотрел на нее и сказал:
— Вот, брат…
Юра взглянул на портрет, на Пушкарева, все понял, в глазах его мелькнули и изумление, и радость, и еще что-то большое и светлое, как откровение. Юра тихо опустился рядом с суровым своим товарищем и промолвил только:
— Да… — и вздохнул.
2