Дакаева Калугин тоже запомнил хорошо. Точнее, то выражение, с которым он смотрел на своих детей, жену и седую мать за оцеплением. Его отец стоял отдельно. Хмурый, с тяжелым, буквально черным взглядом, буравящим спину родного сына, того, кто подверг опасности самых дорогих ему людей. На отца Рустам не смотрел. Его он боялся больше, чем весь ОМОН и спецназ, вместе взятых.
Это была одна из первых серьезных акций по реальной борьбе с терроризмом. Было сделано очень многое, чтобы каждому подонку стало ясно, что государство может, будет и должно отвечать угрозой на угрозу и смертью за смерть. Потому что государство, Россия, отвечает за каждого своего гражданина. Где бы он ни находился.
Неистребимое племя правозащитников подняло громкий визг о нарушении прав человека, о невиновности семей террористов, о том, что государство не может становиться на одну доску с бандитами и брать заложников. Целый ряд международных фондов сделал щедрые финансовые пожертвования «на восстановление либеральных ценностей в Российской Федерации». Мир вздрогнул и напрягся.
Это был самый трудный момент. Хуже армий, хуже бандитов, хуже убийц и маньяков были потекшие из- за рубежа денежные потоки.
Работы тогда было много.
Силовым структурам пришлось вычесывать себя от блох, прикормленных все теми же фондами, армия на Кавказе и лояльные закону тейпы пережили нелегкий год под жестким давлением террористов, получивших неожиданную финансовую поддержку. Политическая власть отбивалась от нападок либералов со всех сторон.
Президент, осунувшийся и бледный, выступил тогда живьем, гоня в эфир насквозь сырой текст. «Бандиты всех мастей и окрасок должны знать, наше государство может и будет мстить за преступления, измену и террор. Только так мы можем выйти из того страшного коллапса, в который загнали себя сами. Только так и не иначе. Это больно. Это тяжело. Но сложное моральное уравнение: «жизнь заложника – жизнь члена семьи террориста» будет решаться в пользу заложника».
Он угадал.
Почувствовал тот самый тонкий момент, когда все было готово просесть и обрушиться.
После этого в него стреляли. И не раз.
Но уже никому не приходило в голову играть жизнью невинных людей, захватив самолет, школу или больницу. Ведь у каждого человека есть корни… И чтобы стоять, он должен держаться корней. Подруби их… и нет больше человека.
Сев в вагон, Калугин позвонил в Контору и попросил составить ему досье на семью Лаптева. Безо всякой, впрочем, надежды обнаружить что-либо оригинальное. Его сейчас более всего интересовал таинственный человек, напугавший Хвостова и предъявивший «вашу корочку». Удостоверение ФСБ сложно было с чем-то перепутать, да и подделать его – тоже… Контора потратила много сил, чтобы завоевать себе авторитет организации, играть с которой слишком накладно. Поэтому отчаянных людей, способных изготовить поддельное удостоверение, практически не осталось. А значит…
Между погромом на квартире у Лаптева и визитом туда опергруппы прошло не так много времени. Человек, устроивший шмон, должен был четко знать, что он ищет и что времени у него мало. Иначе тот факт, что опергруппа никого не застала, можно было объяснить только случайной неудачей. Но в случайности Калугин не верил.
Выводы напрашивались совсем уж нехорошие.
Удостоверение, скорее всего, было настоящим.
От этой мысли Калугину делалось не по себе. Ловить «крота», да еще в условиях цейтнота…
«Интересно, а почему он их не пристрелил?» – подумал Володя, убирая уже отдавленные каким-то толстяком ноги.
– Простите, – просипел толстяк. По его лбу крупными каплями катился пот.
– Ничего, ничего, – равнодушно ответил Калугин, но толстяк воспринял это как разрешение завести беседу.
– Слышали, чего в мире делается? – Владимир Дмитриевич отмолчался, но неожиданный собеседник продолжал: – Совсем ошалели. Совсем. Я вот отца Леонида читал, так он говорит, что война будет. Оттого, что много в людях мерзости накопилось. Шлаков всяких. И сгустков. Все это рождает зависть. Оттого и войны все. От страха и зависти. А зависть от грязи. Чистить надо. Пить много…
– Это точно, – закивала женщина справа. – Пить – это по-нашему. Вот такой как зальет зенки с самого с утра, так и топчется по ногам до вечера. И топчет, и топчет!
– Извините, – толстяк хрустнул шеей. – Это у меня ноги большие… А пить, это я не про то. А совсем про другое.
– Да уж, конечно, то-то вонища! – завелась тетка. – Луком, поди, закусывал. Или чесноком.
– Шлепнул бы и шлюх, и директора-идиота, – вдруг, неожиданно для самого себя, брякнул Калугин.
Толстяк вытаращил глаза, как перепуганная болонка. Тетка с оттоптанными ногами перестала ворчать и принялась протискиваться в глубь вагона.
– Извините, – снова сказал толстяк, отодвигаясь от Володи.
– Вы выходите? – поинтересовался Калугин.
– Я… – Но тут открылись двери, и людской поток вынес потеющего толстяка, стремящегося к очищению, на перрон.
Следом вышел и Калугин.
«А ведь действительно. Положил бы там и Хвостова, и двух шлюшек. Не надо было бы выдумывать эту байку, нелепую, про списывание водителя задним числом. Неужели пожалел? Или не хотел шум поднимать?»
37.