Му-у-у… — мычала корова, уже очистившая ветки от листьев.
— Усердная ты, ничего не скажешь! — Петер Майцен почесал ей между рогами. — И большое тебе спасибо, что голос подала. Кто знает, может, я и в самом деле не вспомнил бы о Темникаровой Пеструхе…
Му-у-у…
— «Му-у-у…» Да, да… Что ты знаешь об этих делах? Ничего! Крутишь себе хвостом да мычишь. — Петер Майцен засмеялся и покачал головой. — А что сказали бы эстеты новейшего времени, увидев, как я разговариваю с тобой о своих героях?.. Скорей всего, что это неэстетично… А что мне делать? Разве Темникар не разговаривал со своей коровой? Конечно, разговаривал, только он был крестьянином, а не писателем!.. Ну и что из того? Разве он иначе к жизни относился?.. Чего, собственно, хотят эти новоявленные эстеты? Крутят хвостом да время от времени издают невнятное мычание. А то вдруг бросятся, выставив рога, в какую-нибудь новую дверь, что тоже не причислишь к вершинам эстетики. В конце концов, это даже менее оригинально, чем разговаривать с коровой об искусстве.
Му-у-у… — подала голос корова.
— Вот так! — кивнул Петер Майцен. — А теперь я пошел! Надо спешить. Я уже все обдумал. Увидел все основные эпизоды, кроме схватки в Робах. Но прежде, чем я напишу о ней, мне откроется и самый бой…
Он поспешил по дороге, которая чем дальше, тем больше напоминала грязную канаву. Наконец грязь стала такой глубокой, что Петер Майцен задумался, как бы поскорее выбраться из этой ловушки.
И тут вновь запела труба — так близко и так громко, Словно играли у него над головой. Петер Майцен, успевший уже позабыть о ней, сперва даже растерялся, а потом погрузился в раздумье.
«Раз это так близко, — решил он, — пойдем поглядим, кто трубит!»
Он оперся на свою палку и выскочил из наполненной грязью канавы.
IV
Петер Майцен стоял на правом склоне Тихого дола, над виноградниками. Труба пела, и хотя это по- прежнему была печальная народная мелодия, звучала она теперь как-то торжественно, словно повелевала ему остановиться и вглядеться в тихий уголок, что открывался перед ним. И в самом деле красота долины так захватила его, что он позабыл обо всем на свете.
— Вот тебе снова Тихий дол! — вслух произнес он. — Все как на ладони. И какая красивая, какая мягкая ладонь! И как здесь тихо!
Звуки трубы находили волнами — подобно раскрывающемуся занавесу — и не спеша уплывали в стороны, в покой и тишину.
Петер Майцен выпрямился и так глубоко вздохнул, будто хотел вобрать в себя всю зеленую прелесть земли, всю голубую красоту неба — с их миром и тишиной. Он осязаемо почувствовал, как воздух наполнил легкие и он взмыл ввысь и как затем отдалось в сердце биение драгоценного мига, мига радости, мига счастья, того подлинного счастья, которое делается еще полнее от капли горечи, ибо сердце, особенно сердце зрелого мужчины, отведав сладкого напитка, жаждет большей частью того, что покрепче и чуть отдает полынью.
— Разве не чудесно! — воскликнул он и раскинул руки, словно желая обнять долину. — Где-то здесь, возможно под тем виноградником, и будет тот гостеприимный, уединенный белый дом, что похож на белокурую и черноокую девушку с молочно-белой кожей. Чуть совсем не позабыл! Правда, я пообещал тем развесистым ивам у речушки, что на обратном пути спущусь к нему. И я спущусь, растянусь на мягкой траве! А пока посижу здесь, досыта налюбуюсь. Темникар подождет. В конце концов, будет даже полезно, если этот благодатный Доленьский край вызовет в памяти у меня суровую Толминскую сторону.
Петер Майцен опустился на землю, но, опасаясь, что его одолеет привычная слабость, иными словами, что он незаметно для самого себя опрокинется на спину и предастся бесплодным мечтаниям, торопливо поднялся, сел на дубовый пень, закурил и погрузился в созерцание.
«Так!.. А теперь оглядимся! На дне долины — луг, бескрайняя ровная постель, покрытая пушистым одеялом зеленой травы. По ней петляет река. Мокрая трава тут позеленее, а вода почти черная… Берегом шагают три ивы — три тетки, три косматые бабы. Недалеко же они ушли. Вот спущусь в долину, как следует всем трем дам по заднице палкой. С места даже не сдвинулись. Даже до омута не добрались».
Он склонил голову набок и перевел взгляд на развесистый граб, что рос над омутом.
«И все-таки, неизвестно отчего, люди туда не ходят. Дерево выглядит на диво серьезным, печальным, хмурым. Неподвижно глядит оно прямо перед собой в прозрачную глубину омута. Конечно, омут принадлежит ему. Это его глаз — большой, глубокий, зеленый глаз… Чего только не видел этот глаз!.. И где теперь то, что он видел?.. В кроне?.. Конечно, в кроне! Каждый листок этого граба отражает картину, некогда увиденную им в омуте… О да, да! Когда молодая прачка расстелила выстиранные белые простыни на зеленой траве и разделась, чтобы выкупаться, в тот самый миг, когда она на секунду застыла на краю