— Прекрасна! — поспешил согласиться я и снова охватил взглядом всю долину, постепенно заполнявшуюся мраком.

— Да! — кивнула тетя. — А тогда мы еще долго молчали, потом наш сказал, что мир не всегда был таким. Обрекар задумался и не очень уверенно возразил: «Не знаю. Думаю, что был. Только мы его не видели… Как бы это сказать… когда твой ребенок в смертельной опасности, только тогда понимаешь, насколько он твой… и как он прекрасен! — Мы все на него посмотрели. Мне кажется, ему самому понравилось, как хорошо он сказал. А он усмехнулся и снова заговорил — Только он в опасности. Точнее, был в опасности. А теперь мы его спасаем. Да… Люди из долин ушли в горы и с их высоты увидели свой край. Они почувствовали, что он принадлежит им. И как он прекрасен». — «Прекрасен, спору нет, — сказал наш, — да только беден». — «Беден, конечно, беден, — усмехнулся Обрекар, — но сейчас мы его защищаем. Вначале надо его спасти. А когда мы его спасем, мы его поднимем. Не волнуйся, об этом тоже думают. Ведь и мы говорили, много раз говорили о нашей жизни. Возьмем наше село. Семьсот душ надрывается в этом ущелье бог знает сколько лет. Когда у отца выпадает из рук кирка, ее поднимает сын, а когда у отца съезжает со спины рюкзак, его надевает сын и несет дальше. Зачем? Чтобы в обед съесть миску поленты, а вечером — картошки в мундире или пустой каши, пару ложек фасоли и запить это сывороткой. Для чего, собственно говоря, существует такое село? Где выгода от нашего непосильного труда? Чтобы Модриян плодился да жирел? Дело не в том, что это несправедливо, даже будь это справедливо, один-единственный Модриян — слишком малый результат нашего труда. Мы вкалываем, вкалываем и вкалываем, потому что мы живем и должны как-то жить до смерти. Так было устроено — в своем собственном доме мы жили, словно арестанты в тюрьме… Люди понимают, так продолжаться не может. И не будет. Все будет иначе. Семьсот человек должны что-то придумать. Что-то для всех. У нас построят заводы. И крестьянин получит машины… и такие бедняки, как мы с тобой да Козекар, заживут и станут делать работенку поумнее да пополезнее нашей… Все так и будет, нам бы выгнать из долины этих дьяволов, которые сейчас мчатся по дороге…» Только он этого не дождался. Не дождался…

Тетя замолчала. Я чувствовал ее беспокойство и старание оттянуть рассказ о последних часах жизни Обрекара. Я не торопил ее. Смотрел на долину и размышлял о жизни людей, которые в этом ущелье «надрываются бог знает столько лет из-за миски поленты, ложки фасоли и кружки сыворотки».

Вечер незаметно приближался. Тетя вытирала лицо и время от времени бросала на меня быстрые взгляды, может, ждала моего вопроса. Но я молчал. И она начала сама.

— Его схватили! — внезапно сказала она изменившимся голосом, как будто принялась читать новую главу. И дальше говорила твердо и быстро, словно решив поскорее прочесть эту тяжкую главу: — Было это пятнадцатого августа, я уже говорила. Я была у них. Вечером. Сидели в горнице. Мы с Обрекарицей носки вязали, Обрекар чинил грабли, а Борис спал на печи — мальчишки за день набегаются, засыпают быстро. Разговор не клеился. Начали и про то, и про это, но слова иссякали как заколдованные. Что бы там ни говорили, а предчувствие существует: человек ощущает приближение беды. Мы прислушивались к малейшему шуму. И в конце концов услышали шаги. В этом не было ничего удивительного, ведь они приходили каждую ночь, почти каждую, в любое время, дом-то стоял на отшибе. К тому же своих людей, хороших людей узнаешь по шагам. А это не были шаги добрых людей. Под окном специально стояли вилы, и партизаны стучали ими в окно, как было условлено. На этот раз никто не постучал. Шаги раздавались возле дома. Громкие. И долго. Целую вечность. Потом громыхнул удар в двери. Резкий и грубый. Мы переглянулись. На какую-то долю мгновения замерли. Обрекар спокойно встал, потряс мальчика за плечо, снял его с печи на пол. «Борис, они пришли», — только и сказал. Мальчик все понял и стиснул челюсти, словно приготовился к схватке. Снова раздался удар в двери. Обрекар окинул нас взглядом, очень цепким и в то же время очень теплым. Мы поняли его. Дело плохо. И все-таки это было не так страшно, как я представляла себе раньше. Обрекар медленно подошел к двери и открыл ее. Они ринулись в дом все разом, однако прошло какое-то время, прежде чем они ворвались в горницу с винтовками наперевес. «Руки вверх!» — орали они и свирепо таращились на нас. Свора домобранов. Последними ввалились длинный, костистый немецкий офицер и толстый комиссар Бики из Толмина, тот самый, который арестовывал тебя пятнадцать лет назад. Эта итальянская нечисть по-прежнему оставалась в Толмине. Ведь он был такой мясник, что многие немцы могли брать с него пример. Я не понимаю, почему лондонское радио ругает только немцев, как будто итальянцы никого пальцем не тронули?

— Тронуть-то они тронули, только нас, а не английских лордов, — ответил я.

— Они это и учли, — воскликнула тетя. А нам, по их мнению, не больно, ведь мы привыкли к ударам, и головы у нас не такие нежные, как у них.

— Так оно и есть, — поддержал я ее здравое суждение.

— Да, так на чем я остановилась? — спросила тетя и снова поправила под платком прядь седых волос. — Итак, немецкий офицер смерил нас злобным взглядом, нахмурился и что-то сердито спросил. Бики угодливо наклонился к нему, показал револьвером на Обрекара и ответил: «Ма si, questo е ocka Orel. Una vecchia carogna, ma un vero farabuttofarabutt!»[7] Немец скорчил рожу, кривляясь, прищелкнул каблуками, поклонился и прокаркал: «Стррраствуй, отец Орррелл!» — и кивнул домобранам, — мол начинайте, И те начали. Разбросали все, что можно. Даже старые часы сорвали со стены и ударили об пол, так что пружина выскочила и зазвенела. Между тем человечек в домобранской форме, очкастая уродина с толстым носом, заверещал, обращаясь к Обрекару: «Отец Орел, где у вас вещи?» — «Какие вещи?» — спокойно спросил Обрекар. «Книги, журналы, деньги, оружие». — «У меня ничего нет», — ответил Обрекар. Тут взбесился Бики. «Non ho niente! Non so niente! Sono tutti cosi questi maledetti sclavi! E ancora it guardano con paio di occhiacci!»[8] — закричал он и изо всей своей мясницкой силы ударил Обрекара в лицо, тот пошатнулся и упал. Немецкий офицер толкнул Бики револьвером под ребра и грубо облаял его. Я ведь служила у Аттемсов и поняла, что он сказал: мол, пусть он его так не бьет, потому что старая падаль загнется после первого же удара; а это не входит в их планы, каждый должен получить свое наказание, и он не собирается оказывать им милость и убирать сразу. Он подошел к Обрекару, сунул ему под подбородок револьвер и заорал. «Подними голову, свинья!» — визгливо перевел урод в домобранской форме. Обрекар поднял голову и посмотрел на офицера. Взгляд его был ясным, спокойным, а мне он показался острым, вызывающим. Тогда я почему-то вспомнила, как он, вернувшись от Святой Луции или из Толмина, говорил; «Они боятся. С каждым днем боятся все больше. Даже видно, что их страх до костей пробирает. И по округе лазить боятся. Разве они ходят в одиночку? Всегда стаей, как волки или разбойники. И с винтовками наизготовку. Идешь мимо, окинешь его взглядом и видишь, как он тебя боится. Всех боятся. Даже нас, стариков. Даже деревьев, скал, всего!» Так он говорил. Он очень любил так говорить. И я вспомнила его слова, когда смотрела на этих зверей; мне показалось, они и впрямь боятся. Нас-то было всего ничего: две старухи да старик с ребенком, а их целая свора с винтовками и револьверами. Не скажу, что я не боялась. Соврала бы, если б не призналась в этом. Да, наверно, нет человека, который бы никогда ничего не боялся. Так ведь?

— Скорее всего, так, — согласился я.

— А с другой стороны, — я уже потом об этом подумала, — каждый порядочный и здоровый человек может стать героем. Я не говорю, что в одиночку… то так, если много и они вместе… как бы это сказать… у страха тоже есть границы. Боишься… а вдруг оглянешься и видишь, что другие не боятся… и ты тоже перестаешь бояться. Именно так было. Я даже удивилась. Посмотрела на Обрекара и успокоилась. Собственно говоря, я о себе не думала. Как будто меня не было. Как будто никто меня и пальцем тронуть не посмеет. Правда, я слышала, как у меня стучит сердце, и все-таки без страха глядела на домобранов, которые рылись в вещах, словно грабители, — ворвались в дом и торопятся поскорее унести из него ноги… Обрекар, как я уже сказала, в упор смотрел на офицера своими серыми глазами. Офицер, покусывая губы, разглядывал его, потом ударил револьвером по голове и заорал. «Выпрямись, скотина! Как стоишь перед немецким офицером!» — перевел урод и тоже ударил Обрекара, по ребрам. «Стою, как могу. Иначе не умею», — ответил Обрекар и попытался выпрямиться. Офицер все кричал, а урод в домобранской форме переводил: «Не могу! Я тебе покажу: «не могу!». Выпрямите его!» Двое подскочили к Обрекару и принялись его ломать. Ой, об этом даже говорить невозможно. У него кости трещали. А он молчит. Тишина в горнице стояла мертвая. Только дыхание и слышно. Обрекарица рванулась, схватила одного из домобранов за руки. «Звери! Звери!» — всхлипывала. И тут же рухнула на пол. Офицер ее застрелил. Выстрела словно и не было. Упала к ногам Обрекара. Солдаты отпустили его, и старик рухнул на пол рядом с ней. Я как сейчас вижу. Она белая, как мел, а лицо такое спокойное. «Нейц», — прошептала она, медленно закрыла глаза и умерла.

Вы читаете Папаша Орел
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×