музыканты, женский пол. Запаниковали. Боком вышла твоя рассеянность! На вынос гроба зазвали какого-то дяденьку с улицы — спасибо, вошел человек в положение, помог, пока ты просветлялся. Я извинялась, извинялась… И сама прийти не смогла, и ты подкачал…
Я сидел в кресле с закрытой книгой в руках и глядел на потемневшие облака. Они обещали дождь, первый дождь в этом году. В открытую форточку донесся громовой раскат, и ответно закипели детские голоса.
Я подошел к окну. Нет, то была не поэзия грозы — по крышам гаражей бегали нахальные дети, и самым разнузданным из них был наш сын. Он то подпрыгивал на крыше гаража нашего соседа Анатолия Ивановича, то поливал ее из баллончика ультрамарином.
И я поймал себя на том, что после появления этих баллончиков с яркой краской у меня чешутся руки популять из них. Надо было послать парочку таких снарядов Ивану, в деревне их не продают.
Еще через несколько дней на Центральном рынке я увидел Веру Сергеевну. Наступило обеденное время. Она сидела в палатке за стопками китайских джинсов и ела лапшу из пластиковой тарелки, сдвинув очки на макушку. Она меня, конечно, не узнала.
Торговец напротив, молодой азербайджанец, сказал ей:
— Эй, Вера! Шурум-бурум-керим? Якши?
— Керим-бурум-шурум! Якши! — ответила она, улыбаясь — Ты, Салман, побрился бы! Сидишь злым абреком, никто к тебе не подойдет.
— А ты побрей меня, — сказал Салман.
— Стара я, чтобы тебя брить, сын Казбека, — сказала она, принимаясь за кофе.
— Слушай, какой Казбек?..
Подошли люди и заслонили меня от них. Никакой морали эта сцена не содержала. И слава Богу.
5. Ода степной писанице
— Нет, друг мой, нет: туда, конечно, не вернуться, и не нужно, вовсе не нужно перевоплощаться. Та жизнь была слишком трудной, каторжной, примогильной, она ежеминутно требовала от человека знаний и умений, которых у нас нет. Но возникает, во спасение, святая жажда на нее оглянуться — есть о чем вспомнить, есть что сравнивать. Ибо в наше разреженное время весь в пробоинах на душе, ценой юности и зрелости приползаешь, ободранный, к истине самостояния, к величию стоицизма. Те же люди рождались со стоицизмом в крови, они знали, что смерть дожидается их за холмом, и пили жизнь вкуснейшими глоточками, выговаривая простое предложение, как целую поэму.
Древние слова Начало и Конец — однокоренные, в них жизнь не сон, в них жизнь есть КОН. Это приговор, зовущий в простор.
— Да, дорогой мой, да: не косность, не малость побед над природой заставляли их сотню поколений держаться одной одежды и утвари, одних примет и обрядов, как бы ни менялся мир вокруг. Они не хотели вторить метаморфозам того, что мы называем Историей, им было дико приспосабливаться к ней из текущих выгод. Кон выше Истории, как Культура выше Цивилизации. Приходили новые племена со свежей силой, и они, беззащитные, размывались и погибали в новом окружении, отдавая кровь пришельцам и земле.
— Потому что наступила их очередь, а они помнили, что когда-то перед ними склонились рыжие двухметровые солнцепоклонники со светлыми глазами, подставили им свои черепа и отдали им свою кровь. Нынешние хонгоры помнят и тех, рыжих, хотя между ними вал в тысячу лет, и это заочная, глубинная, земляная память. Они зовут их «люди-аххарах» и знают, что те прожили здесь свою тысячу лет, до расписных, что это они густо засеяли степь от южных гор до холодной тайги могильниками из розового плитняка.
— Эти же, с разрисованными лицами и косичками на затылке, прожили после них свою тысячу лет. Они не могли быть «другими», не-собой, и мальчик, которому только вчера заплели на берестяной катушке мужскую косичку, твердо знал свой кон.
Они жили между двух зол. Смерть страшна, но страшней потеря лица. Каждого из очереди уходящих в мир иной должны были там узнать — и поэтому принять. И тогда неизбежный уход приобретал смысл и становился возвращением.
— Они спустились к людям-аххарах из горных лесов, куда они, может быть, пришли, накатились на лыжах из холодной тайги. Какие-то их потомки, во всяком случае, ушли туда (вернулись?), когда явились первые из черноголовых с глазами спелой черемухи. Разрисованные одни из всех плавали по великой воде и ловили рыбу. Они познали железо, но котел их жизни был меньше, чем у черноголовых, которые тоже владели железом.
— Но косичка, вот эта косичка на затылке, они передадут ее по степному домино до наших дней, ее будут носить все племена, сколько бы их ни сменилось у этих рек и озер.
Косичка-кичиге, она пережила всех и красуется на изображениях хуннских, сарматских, уйгурских, коктюркских, кыргызских, перебралась через темные века и села на затылок буйного Еренака, тряслась на головах хонгоров, угоняемых джунгарами в Ойротию, и вернулась домой, пережив джунгаров, вырезанных китайцами под корень…
— О чем вы говорите! Мне страшно, я боюсь, что меня укусит змея. Разводите костер! — возмутился сын и вернулся в машину, где пахло пылью, потом и горючим.
Развести костер в ночной степи непросто. Над головой дрожит звездное небо, светит полная, жирная Луна, но степь здесь мятая, спотыкающаяся, она холмится и ложбится, а хворост, как назло, прячется в островках тени и разбросан настолько врозь, что впору собирать его с компасом в руках.
Время запахов мы упустили, оно уже сменилось временем звуков. На степь упала первая роса, над степью дымка тончайшего, изысканного тумана. Травы серебрятся и плывут. Но где-то темнеют извилистыми полосами, словно на них проступают следы тех, кто ходил здесь две тысячи лет назад.
После них эта местность была заброшена, иногда сюда добредали овцы да редкие собиратели трав и любители змей.
Ночь звуков. Ровный гул с востока: там, невидимая за холмами, полирует бездну Большая Вода. Сполохи света на прибившихся к горизонту облаках — от нее. Если прижать ухо к земле, гул начинает щекотать ухо и дробится, будто с востока к Воде торопится конница, тумен за туменом.
Мыши, суслики и лисицы живут своей отрывистой и лаконичной ночной жизнью, ветер посвистывает между каменными грудами, гудит в щелях каменной кладки, где спят змеи и шепчут на ветру бесчисленные шкурки, сброшенные ими.
Мы развели костер. Затрещали палочки-лапочки, удивляясь, что они могут гореть, могут для чего-то пригодиться здесь, где огонь не днюет и не ночует, пробегая палом раз в столетие. В этой степи свет костра короток и никого не может манить. Если от костра бросить, постаравшись, камень, он упадет во тьму, туда, откуда костра уже не видно, он уже спрятан морщинами земли.
И больше одного костра одновременно может увидеть только гуляющий по небу орел-вдовец, которому не спится в нечищеном гнезде на вершине Оглахты.
А время здесь ходит по кругу, в одни и те же ворота, сложенные из обомшелых камней. Если пойти от нашего костра прямо на юг, не уставши придешь на место, где не так давно, пять поколений людей назад, хонгорка Дарья, собирая саранки, провалилась в древний склеп.
Сначала, ужаснувшись от увиденного, она упала в обморок и повстречалась в нем со своим дедушкой Ахпашем, известным разбойником. Дедушка был непристойно обнажен, истощен, грыз саранки, гневно тряся жидкой косичкой. Когда Дарья пришла в себя и убедилась, что цела, она приценилась к отличной меховой куртке, надетой на погребальную куклу. У куртки был один недостаток: ее полы не запахивались одна на другую, а связывались встык кожаными ремешками. Подруги могли засмеять Дарью. Дарья развязала ремешки зубами, надела куртку на себя и выбралась наружу, оставив кукле несколько саранок. Обнова была на загляденье, и что Дарье было до того, что куртку сшили не позже того дня, когда Иисус воскресил Лазаря.
В котелке закипела вода. Мой ученый товарищ заварил чай. То, что насыпалось в воду, собиралось им весь долгий день, пучок к пучку, когда мы ехали по степи, на Июсах, на Малой Сые, между озер, на горных