Но только не унылый человек, изо дня в день сидящий у второго подъезда с рассвета и до заката, сегодня — задницей в засохшей клумбе. Унылый, как дверь подъезда, на которой в гриппозную морось лепят одну на другие бумажку с каноническим текстом: «Не захлопывайте дверь!!! Ждем врача». Это был алкоголик и нюхач, удостоенный целых двух народных прозвищ — Стерегущий и Туземец. Потому, что, коротая свое чудовищно беспредельное время, он опознавался как древняя каменная баба в степи и являлся важным моментом нашего скудного ландшафта.
— Выложил три квадрата, — посетовал он, — ну, сдал работу, принес ей полный лопатник, а она не дает.
— Что не дает? — робко спросил сын. — На пивко?
— Да нет, — дернул плечом Стерегущий. — На пивко-то я в почтовом ящике отложил.
— Наверное, я все-таки дам тебе в лоб, — сказал я.
— В роговой отсек? — уточнил Стерегущий и потрогал разбитую губу. Мои слова пробуждали в нем интерес к жизни.
За трамвайными путями, рядом с остановкой, оседало оземь на наших глазах листвяное облачко. Оседало — и целиком пропало в открытом дорожном люке. Мы подошли к люку и заглянули в его темное, зловещее нутро. Из тьмы раздавался негромкий неровный шум, словно листья насвежо переваривались этой всеядной утробой.
Я огляделся: крышка — фельетонная крышка люка — не обнаруживалась. Ее, конечно, присвоили, унесли известные добрые люди.
— Если срочно не закроют этот люк, — сказал сын, — сюда кто-нибудь обязательно свалится. Народ сейчас не очень-то внимательный. Упадет ребенок, может быть, даже вместе с колясочкой.
Он подумал, примерился своим оленьим глазом и добавил:
— Если колясочка узкая, летняя. Сидушечка.
Мы сели в долгожданный трамвай и поехали в кино. Трамвай был болен, его воспаленная резина пробирала нам легкие. Но он выдюжил до срока, не заблудился: пробежал, привычно качаясь, до рыночка, скатился направо вниз, до кольца, и только там, где не обидно, капитулировал, испуская, как каракатица, клубы тяжелого, смрадного дыма, обгавканный какой-то зеленоватой, похожей на бывалого вохровца собакой. Батеньковские голуби тут же разлетелись по окружающим кровлям. Один из них сел декабристу на макушку и сверху надменно заглянул ему в очи, цепляясь за эфир трепещущим крылом. Зная, что может за этим последовать, старый масон, показалось, опустил в ужасе каменные веки.
А китайцам-воробьям было все равно.
Не успели мы войти в переулок, как у меня в кармане забился припадочный телефон, выводящий «Цирковой марш». Мне неловко за этот бодрый сигнал, особенно в транспорте, где собирается тьма ипохондриков, но вибрацию и мелодию устанавливал мой сын, обижать его мне не хочется, и я терплю. Женский голос, такой обиходно-сволочной, спросил: это вы? Это я, ответил я, но не уверен: если Я лично вам нужен, то это я; если нет, то не я. Это точно не вы, уверенно отрезала женщина и отключилась.
Эпоха телефонов демонстрирует нам, что резервы человеческого идиотизма были до сих пор лишь частично востребованы богами. Все еще впереди. Прогресс нас раздевает. Только «поскребите» нас… В сущности, это даже праздничный вывод, но настроение у меня испортилось.
Сын остановился у низкого окна деревянного двухэтажного дома. Дом и окно накрывала вечная тень двух кривых и толстых тополей, их ветки сплетались с большой солидарностью. Оконное, стекло было так хорошо промыто, что мелькнула мысль об его отсутствии. На подоконнике стояли в пустой банке розовые гладиолусы, приглашая потрогать их руками. Они были старые, уже пергаментные, с траурной каемкой на лепестках.
— Здесь живет бедная учительница, — догадался сын, — цветы стоят с первого сентября. А ей жалко их выбрасывать. Чего вздыхаешь так скучно — школу вспомнил?
— Вспомнил, — ответил я. — Для меня, брат, они давным-давно грустные цветы. Безвозвратные. О моя юность, о моя свежесть!
— Ты еще совсем не старый, поживешь еще, — сказал, зевая, сын, — нечего «оокать». Ешь поменьше да не сиди по ночам, не протирай стул.
— Постараюсь, постараюсь, — заверил я его, а вернее — себя.
Гладиолусы на мою первую линейку, как и на все другие линейки, присылали мне со своего огорода дядя с тетей, жившие за Енисеем, на железнодорожной станции. При мне же их и садили: вот здесь твои гладиолусы. Их сын, мой любимый двоюродный брат Алексей, тогда совсем еще мальчишка, вез их на электричке, она прибегала в 7:45, он летел прямо на школьный двор, минут десять, а линейка начиналась в 8:00 — он успевал. Помню, как я нервничал, как волновалась мама: все с цветами, а я — без, вдруг электричка опоздает, но она не опоздала ни разу за все годы, и всегда мой букет был самый пышный, самый красивый, Алексей не забывал довольно беспардонно отметить это перед строем детей и родителей. Они, все знакомые и соседи по маленькому городку, его, понятно, запомнили и говорили мне со следующего года: в чем дело, младший брат, где твой старший брат, дать тебе по цветочку?
Гладиолусы, бордовые или кремовые, были в свежей росе, сверкали, среди них всегда находилась плитка шоколада «Золотой ярлык» в промокшей, скользкой обертке. Как-то я увидел с гордостью в магазине: самая дорогая — «1 р. 30 к.».
Дядя с тетей давно спят рядом на маленьком кладбище на берегу енисейской протоки. Кладбищу сорок лет, я знаю всех, кто там зарыт. Если кладбище однажды исчезнет, значит, отмучилась, уходит в небо и вся моя страна.
…А этот человек-паук, что ни говори, молодец, настоящий тимуровец. В середине сеанса сын возбужденно, громким шепотом заявил: он честный какой, он же мог бы кучей денег напихаться, обворовать пол-Америки и свалить в Анапу, но он совсем об этом не думает, благородный. Жаль, в Томске ему не бывать — мелковат город, тесноват, невысок, — заскучал бы, выпивать бы начал.
Меня это поразило: он вкладывал в слово «заскучает» конкретный культурный смысл. Так он, глядишь, поймет, отчего бывают войны, почему сплетни нужней людям, чем правда, и зачем абсолютно богатые люди стремятся быть абсолютно абсолютно богатыми людьми.
Естественно, до самого конца я боялся засасывающих бездн, опускал перед ними глаза, дабы они не вгляделись в меня. Человек равнины, я слушал фильм, но жадно внимал и воплям, и шепоткам ребятишек и думал: а будут они вспоминать эту белиберду через годы так же благодарно, как я вспоминаю «Гусарскую балладу» или «Фантомаса»?
— Разрешите поздороваться, — на выходе из кинотеатра почти столкнулись: подтянутый, более чем опрятный мужчина, помоложе меня, вроде бы и «белый воротничок», но отдает от него ряженым — затемненные очки-капли как бюстгалтер на круглом лице, мелеховские усы кажутся наклеенными.
— Вы учили моего сынишку, помните?
Да-да, вспомнил и сына (прилежный, тактичный мальчик), и его самого.
Было еще в той бесталанной жизни.
— Это ваш внук?
— Внук, — покорно ответил я, уже не в первый раз. Сын покосился на меня, поднял палец к виску, но промолчал. Мужчина прошелся с нами до перекрестка.
— Я всего лишь инженер, технарь, как раньше говорили, — сказал он, — но очень занимаюсь историей. Прямо хвораю по истории. Цивилизации, загадки, эти мумии… Увидел вас — понял: вот кто нас рассудит. Мы с… коллегами спорили-спорили… Скажите (тут он понизил голос), правда ли, что Екатерина Вторая баловалась с жеребцами?!
— Неправда, — вежливо ответил я. — Но слух показательный.
— Что и требовалось доказать, — весело подхватил он. Мы помолчали.
— Любите охоту? — спросил он. — Послезавтра открывается сезон. Можем вас прихватить с собой на уточек. Будет местечко в машине, дадим ружьишко.
— Что вы, какой из меня стрелок! Да и силы не те, чтоб по болотам лазить.
— Рано, — сказал он, — не надо сдаваться… Святое дело!
Заскучавший сын оживился.
— Я вам скажу, какой он стрелок. Помнишь, папаня, ты подпил немножко с дядей Олегом, он ушел, а я пришел с луком, потом пришла мама, а ты говоришь… в шутку, в шутку!.. «Давай поставим маму в угол и