Польшу, чтобы они держали с Польшей перемирие и чтобы польскому королю тем легче было напасть на воинских людей великого князя. Все это весьма на руку крымскому царю. Великий князь не может теперь устоять в открытом поле ни перед кем из государей...»
Освещенные огнем полчища тараканов на стене остановили внимание немца.
Он улыбнулся.
Вот таким же полчищем двинутся на Москву и германцы, втянув в союз Литву, Польшу и других соседей царя...
Лицо его просияло: вспомнил!
«..Шведский король вместе с лифляндцами воюет с великим князем...»
Тараканы! В вас есть что-то глубокомысленное. Вот он, Генрих Штаден, смотрит на вас – ему нравится, как вы шевелите усами, о чем-то раздумываете; он тоже любит похвастаться своими усами... усами ландскнехта, немецкого рыцаря... Но дело, конечно, не в усах, а в том, что вы вот, опасаясь света, собрались все в кучу, сидите, думаете и ждете... Чего? Вы ждете, когда наступит темнота. Тогда вы всею ордою двинетесь в те места, где спрятан хлеб, где вам есть пожива... Вы хитры... нет, вы – умны. Зачем лезть на верную погибель с дурацкой честностью, прямотой, достойной нелепого осла? Не лучше ли посидеть, обождать, пошевелить в раздумье усами, а когда уйдет этот несносный Генрих Штаден, заняться «делом»... Хитрость спасает ничтожных – вы правы.
Увы, сегодня Генрих не уйдет скоро. Повремените, не торопитесь... Глядите на его перо. Оно может поднять весь мир на Московита. Вы еще не знаете, на что способен немец.
Итак...
«...Чтобы захватить, занять и удержать Московию, достаточно иметь двести кораблей, хорошо снабженных провиантом; двести штук полевых орудий или железных мортир и сто тысяч человек войска. Так много надо не для борьбы с врагом, а для того, чтобы занять и удержать всю страну».
Щеки Генриха покрылись густым румянцем.
Он поднялся из-за стола, потирая руки. Ему так ясно представляется победоносный поход императора Германии на Москву. Начать его надо обязательно с Поморья.
Гордитесь же вы, презренные твари, кабацкие тараканы. Вы являетесь единственными свидетелями того, как создается гениальный план порабощения московитов.
«..воинские люди императора должны быть такие, которые ничего не оставляли бы в христианском мире: ни кола ни двора» («Weder Haus, noch Hof!»).
Волнение охватило Генриха с такою силою, что рука его стала дрожать, пришлось отложить перо в сторону. Хотелось еще написать о пушках. Они должны будут разбивать ворота деревянных городов, а мортиры должны все сжигать в деревянных городах и монастырях...
Но об этом после... Надо поглубже убрать написанное... На сегодня довольно.
Генрих мягко, на носках, подошел к подполью, рассмеявшись своим скрытым мыслям, открыл его и спустился вниз.
Боярин Никита Фуников, выпятив озабоченно губы, сопя, прикрыл окна изнутри плотными, непроницаемыми ширинками; приказал слугам закрыть ставни со двора накрепко и прибрать до времени псов в сарай, чтоб не шумели.
Ожидались: боярин Иван Петрович Челяднин, а с ним князья – Александр Борисович Горбатый и Иван Иванович Пронский-Турунтай.
Боярин Никита даже слезу пролил: вот времечко-то! Боярину, знатному князю, славному воеводе, стало опасно с другими такими же вельможами не только дружбу вести, а даже и слово молвить на людях. Во дворце ли, в приказах ли, даже в храме, на улицах и площадях от друзей отворачивайся, прикидывайся невидящим, неслышащим, чужим, незнакомым. Черная, тяжелая туча мрачных ожиданий повисла над Москвою. Ах, князюшко Андрей Михайлович, горячая ты голова. Поторопился. Надо бы тебе через людей, через бродяг каких-нибудь, уведомить своего друга, Никиту Фуникова: «Собираюсь, мол, утекать в Литву». Бессердечный ты человек. Лишь бы самому было хорошо, а как другие – Бог спасет. До них тебе и дела нет. Грешно так-то! Жену, и ту бросил, не пощадил, да еще с малым сыном. По-Божьему ли это? И всех друзей своих под царскую опалу подвел. Боярина Телепнева-Овчину не иначе как через тебя задушили царские псари. «Содомский грех» – одна придирка. Басманов Федька подучен был врать. Телепнев-Овчина – ближний друг Курбского – всем то известно. Эх, эх, князь! Видать, все друзья только до черного дня. И клятвы твои только на устах, ради успокоения были, а не в сердце. Предал ты, того не зная, лучших, самых близких своих приятелей.
Что делать? У царя глаза открылись. Страшно. Многое теперь ему известно. Малюта со своими пронырами-дьяками и палачами уже выпытал целые вороха боярских тайн. Теперь по ниточке начнут клубок распутывать, и Бог знает, кого завтра-послезавтра?
Теперь вот попробуй, докажи Ивану Васильевичу, что любой князь, боярин может, как в старину, по своей воле невозбранно отъезжать, куда захочет, рассердившись на великого князя. И в мыслях-то – Боже упаси. Было времечко – пожили люди. Куда хочешь, туда и утекай: в Литву так в Литву, в Польшу так в Польшу, в Ерманию так в Ерманию, а ныне... изменниками тех людей величают, ловят их и головы им секут. А за что? Некрепостные же люди: боярин, князь, дворянин? А царь всех ныне к своей земле прикрепил. По- Божьему ли древние обычаи менять?
Фуников прислушивался к каждому шороху, охваченный желанием поскорее сойтись с друзьями, да погоревать с ними наедине, да поразмыслить сообща: как быть дальше? Где искать спасения? Опасность велика. Государь уже не тот, что был. Срубить неповинную голову ему стало нипочем.
Но вот послышались шаги за окнами. Фуников встрепенулся, побежал к входной двери.
Челяднин, Горбатый и Пронский-Турунтай, одетые просто, в темное, только сапоги зеленые, сафьяновые. Помолились на иконы, облобызались и расселись по скамьям. Молча переглянулись. Тяжело вздохнули.
– Горько! Горько, Никита свет Афанасьевич, – голосом, похожим на стон, проговорил Челяднин.
– Так оно и есть, друг Иван Петрович, горько, горько, но что же теперь нам делать?
Задумались. Старик Пронский-Турунтай скорбно поник головой, положив ногу на ногу.
– Стал я на службу великим князьям еще при Василье, три десятка с годом назад... – сказал он. – На рубеже в Нижнем Новеграде служил... Плакать хочется – хорошо в те поры жилось!.. На Волге-матушке воеводой был, в сторожевом полку служил и ни от кого худого слова не слыхивал... опричь похвал... в бояре пожалован был... Нет такого похода, где бы не всадничал Турунтай, и вот теперь на седую голову мою гнев государев обрушился... За что? И сам того не ведаю... Поручную запись стребовал от меня царь в неотъезде... Срамота.
– С меня тоже, батюшка Иван Иванович, стребовали!.. – хмуро проговорил Челяднин. – Дьяки да подьячие, словно бесы скачущие, обволокли меня, жмут, с ножом к горлу лезут – государь-де приказал взять с тебя поруку многоденежную и со многими подписями!.. Что тут будешь делать? Дал. Леший с ними! Тьфу.
– И у меня тоже. И не токмо у меня – у сына малого взял подпись. Господи, што же это? Да и письменностью-то нас Всевышний не умудрил, – пиши, говорят, што не отъедешь в Литву либо иное чуждое царство! Как вот теперича ускакать к князю Андрею Михайловичу в Литву?
Фуников, зашуршав кафтаном на шелку, наклонился, тихо спросил:
– Аль зовут?
Князь Горбатый, худой, с жиденькой бородкой, вздохнув, шепотом ответил:
– Зовут. – Узенькие раскосые глазки оживились, вокруг рта улыбчато разбежались морщинки.
– А кто?
– Чернец один...
Фуников посмотрел на Челяднина:
– Не Малютин ли какой? Подсылает и он... Поймал так-то Гаврилу Подперихина один пес... Тоже чернец. Можно ли верить? А?
– Не! – хитро подмигнув, затряс головою Горбатый. – Подлинный, самый литовский... Клейменый. На ягодице знак... Показывал.
– Берегись бродяг... Они и туды и сюды. Сумы переметные, – строго погрозил на него пальцем в перстне Челяднин.