говорил на царевом дворе, что в деревнях хлебами довольны. Годунов вспомнил об этом. Такой незврачный, маленький, общипанный какой-то мужичонко, а говорит с таким достоинством об урожае. Урожай! Его с трепетом ждет вся Русь. Истомился народ от голода и мора. Обнищал от войны.
– Ты о чем при царе задумался, Борис?! – раздался тихий, прозвучавший подозрительно голос Ивана Васильевича, вдруг открывшего глаза.
– Думаю о хлебе... Народ ждет урожая...
– И я жду его...
Царь, как бы ухватившись за какую-то сокровенную мысль, воскликнул торжествующим голосом:
– Хлеб сильнее всех владык в мире. Чудно!
Посидев некоторое время молча, он усмехнулся:
– Мы по вся дни чего-то ждем... Вон мои бояре, почитай, два десятка с лишком ждали, когда я умру, а я все жив, пережил многих ожидальщиков. Я тоже ждал, всю жизнь ждал, когда же я буду править царством один... как хочу! А вот видишь... До сей поры жмут меня бояре. Они переживут еще многих царей. Боярская дума – сила! Разве ее переживешь?! Но то, чего я жду, будет, будет.
И опять шепотом, едва слышно, произнес:
– Боярской думе я вынужден пока поклониться... Вяземский, Басмановы, Грязные, Малюта!.. Царство небесное! Нет уж их! Да и помогли ли бы они царю теперь? Не то время.
Царь приподнялся и помолился на икону.
– Да. Нагрешила вдосталь моя опричная дружина. Бог с ней! Жаль Малюту. Недолго мне пришлось пожить с ним – добрым, храбрым рыцарем. Погиб он, изрубили его проклятые немцы. Такие люди на своем куту не умирают.
Годунов сказал с гордостью на лице и в голосе:
– Позорят его, сыроядцем величают, а того не возьмут в толк, что своею жизнью и смертью Григорий Лукьяныч пример любви к родине показал. Первый взошел на немецкую крепостную стену, бился до последней капли крови. Пал, как честный, бесстрашный воин. Его смерть охрабрила войско – и крепость была взята. Я слышал злоречие и хихикание даже и по сему случаю. Опричнины не стало, государь, но верных, преданных тебе людей не убавилось, а стало еще больше. Опричные люди не без пользы для царства жили... Малюта убит, но он вырвал с корнем измену...
– А ежели Божья воля явится убрать и меня?! – заговорил царь. – То-то шуму будет! И многие из моих ближних вельмож отрекутся от меня... И никаких благих дел моих не почтут добрым словом. И, как сказано у пророка Ездры: «Возгласят „аминь!“ и, поднявши руки кверху, припадут к земле и поклонятся Господу!» Будут благодарить его, что убрал неугодного им царя. Подойди!
Годунов приблизился к царю.
Царь притянул его за руку к себе:
– Наклонись! А царевич Иван как?! – прошептал он ему на ухо. – Не замечал ли чего? Не шатается ли?!
Годунов ответил не сразу. Задумался.
– Ну, ну! – нетерпеливо дернул его за рукав царь. Щеки Бориса коснулось горячее дыхание царя.
– Нет, великий государь, ничего не замечал. Я – малый чин перед лицом государевой семьи. Мне ли судить?! И думать я боюсь о том. Молю тебя, великий государь, не спрашивай меня о детях своих.
– Полно! Не хитри! Ты что-то знаешь?! А?!
– Ничего, милостивый батюшка государь, не ведаю.
– А я слышал, будто и он против меня... И будто осуждает меня за неудачи в Литве. Так ли это?
– Не слыхал я того... Мню я – умышление то злых, неверных людей. У многих на языке мед, а под языком лед. Прости меня, великий государь, не пытай! – Годунов опустился на колени. – Мне ли судить о том?!
– Так вот я тебе скажу: молод еще царевич, слушает людей. Последи! Вон около него Щенятев Петька крутит, как пес, хвостом. Нашептывает ему. Опасный человек. Хотел я Петьку удалить от него – не дает, сердится. Пожалел я его. Да! Жалость моя не в пользу ему. Увы! Не пришлось мне обучать детей своих, как бы того хотел я. Император Феодосий Великий искал наставника для сыновей своих Аркадия и Гонория. Он желал найти человека ученого и благочестивого. Ему указали на Арсения. Император принял его с величайшим почетом. Он призвал сыновей и, передавая их Арсению, сказал: «Будь им более отец, нежели я, – ибо важнее дать детям разум, нежели жизнь, – сделай их добродетельными и мудрыми, сохрани их от соблазнов юности, и Бог воздаст тебе за труды твои. Не смотри на то, что они – сыновья царя, требуй от них полной покорности!» Мои же монахи многое истолковали Ивану и Федору в ущерб правде и не на пользу нашему царству. Не учителями они были, а льстецами и ласкателями, покорными холопами царевых детей.
– Одно осмелюсь молвить тебе, батюшка государь. Твое доброе сердце во зло употребляют. Ты зело печешься о подданных своих, и то во грех иных вводит и в заблуждение. Многие ни во что сочли твое благорасположение, так и монахи те, и многие до плахи довели себя в те поры своего распутства. И позволю себе я сказать: вон Щелкаловы да и Никита Романыч. На высокие посты возведены, обласканы тобою, а с голландцев мзду якобы тянут непомерную и тем аглицкую страну от нас отталкивают, обижают нужных людей... Забыли, что неправедно нажитая прибыль – огонь. В том огне сгорают государствия важные дела.
Иван Васильевич вскочил с места, сердито стукнул посохом об пол:
– Что ты сказал? Щелкалов, Никитка?!
– Точно, государь.
– А ты почем знаешь? Борис, будь прям! Не хули!
– Писали о том сами аглицкие люди...
– А где то писание? И справедливо ли оно?! Зачем держат его в ящиках Посольского приказа?! Не все одинаковы и аглицкие люди... Не всем верить можно! Будь осторожен.
– Оно у меня.
– Читай, коли так. Читай! – снова раздраженно стукнул об пол посохом царь Иван.
– Данил Сильвестр, аглицкий человек, толмач твоей государевой службы, перевел то и целовал крест, что-де писание это есть подлинный перевод того письма аглицкого посла.
– Читай!.. – нетерпеливо крикнул царь Иван.
Борис начал медленно, с расстановкой читать:
– «Объявляю, что, когда я выехал из Москвы, Никита Романович и Андрей Щелкалов выдавали себя царями и потому так и назывались многими людьми, даже многими умнейшими и главнейшими советниками».
Иван Васильевич побледнел, затрясся.
– Буде! Обожди! – махнул он рукой. – Не хочу! Устал. Побереги бумагу... Убери!.. Давай опять говорить о Студеном. Самому бы туда мне... посмотреть бы... Да вот, вишь, хворь мешает... Тебя пошлю... Ты расскажешь, а теперь иди! Оставь меня одного. Дай бумагу! – Царь выхватил ее из рук Годунова. – Однако же помни: царь не отказался и от своих балтийских берегов... Они – извечная земля наша...
Борис поклонился и вышел.
Царь Иван вынул из ларца зеркало и принялся внимательно рассматривать свое лицо. Морщинистое. Желтое. Седина в усах, в бороде.
«Вот она пришла... старость! За моей спиной даже Щелкаловы воровским промыслом занялись!»
Он гневно покачал головою, стукнув ладонью о стол.
Не вовремя старость, не к делу хворь! Воры торжествуют. Слуги развращаются, теряют страх.
«Проклятые!» – Царь с отвращением плюнул.
Ливонские немцы назло московскому царю распахнули дверь Ливонии перед Польшей, Швецией и Данией, чтобы не покориться русскому царству: «Пускай-де Швеция и Дания захватят нашу землю, только бы не русские!» Четверо против Руси! Приходится уступить. Боярская измена принесла свои плоды. Согрешили бояре. На веки вечные запятнали себя. Тяжело бороться царю и с внешними врагами, и с внутренними. Тяжело!
«Пятьдесят лет!»
Царь с сердцем бросил на стол зеркало.