ехать с ними в Москву. Папский холоп при дворе императора, кардинал Мароне тоже поддерживал Лаурсо, чтоб он ехал в Москву. Но и тут королевские власти вмешались и не пропустили папских людей в Москву.
Царь Иван прервал Шевригина:
– Буде! Наслушались. Не береди раны. Не смущай!
И, обратившись к боярам, сказал:
– Бояре, не довольно ли вам того, чтобы понять: как заботятся о нас римские папы? И не пришел ли конец быть нам в сем деле ротозеями? Часом опоздано – годом не вернешь. Нам надо дружбу свести с римским Григорием – папою. Бог с ним! Загубленные им души и все грехи его на нем и скажутся, а нам нужно, чтобы он ярость Степана Батория поубавил, чтобы прыть его святым словом приостановил. Риму мы нужны, а кто из вас скажет, будто нам Рим в сие лихолетье не нужен? Кто?! Ну! Отвечайте!
Теперь только бояре и дьяки стали понемногу понимать, для чего государь поднял все старые дела о римских папах. И многие из них содрогнулись в душе от великого страха, подумав: уж не умыслил ли царь и в самом деле обратить народ русский в римско-католическую веру? Слух об этом давно когда-то уже ходил по Москве. Еще во времена княжения великого князя Василия, взявшего себе в жены красавицу Елену Глинскую, литвинку, униатку, болтали, что великий князь по своей слабости и любви к Елене вознамерился ввести на Руси унию. Не хочет ли ныне сотворить это его сынок, царь Иван Васильевич?! В нем ведь тоже польская кровь.
И, как бы угадав мысли сомневающихся, царь сказал:
– Не о вере мы будем вести беседу с папой, а о делах земных... Пускай, коли в нем есть христианская душа, он поможет христианам остановить кровопролитие... Пускай покажет нам духовную власть над своими латынянами, заставит их прекратить неправды, обиды и насилия, чинимые Баторием.
Обратившись к дьяку Шевригину, царь Иван сказал:
– Леонтий! Будешь ты нашим послом в папском Риме. Зело ведомы тебе все хитрости папских иезуитов, а также и писания прежних пап и их друзей – посему держи наше слово твердо. Обсудите, Бельский и Годунов, с Шевригиным, каким путем ему в ту страну ехать – морем ли, сушею ли, где и как... И потом сказывайте мне: сколь и чего надобно.
Дворцовые люди в страхе: опять не в духе царь.
С утра до вечера молится он. Накрепко заперся в своих покоях.
Опять царевич Иван поспорил с отцом.
В кустарниках под окнами дворца царевича шмыгают тайные государевы люди: высматривают – кто теперь, после ссоры с государем, пойдет к царевичу во дворец. Подслушивают: какие речи между собою ведут царевичевы слуги.
Соборные звонницы время от времени нарушают сумрачную тишину кремлевских улиц и проулков нудным, тревожным звоном колоколов.
Царевы телохранители-стрельцы проболтались в столовой избе, будто царевич дерзко требует у царя войска, чтоб идти ему под Псков и сразиться со Стефаном-королем. И будто кричал он на всю цареву палату: «Душа-де не терпит моя той срамоты! Сам-де поведу я то войско и лучше слягу в бою, паду от вражеского копья, нежели буду терпеть и далее Стефаново надругательство!» Государь будто бы, не дослушав царевича, посохом прогнал его от себя со словами: «Не твое то дело! Ступай, бражничай со своими похлебцами, питухами-княжатами!»
И будто бы говорили ближние к царю люди, что после ухода царевича царь плакал и на коленях Богу молился долго, а после спросил вина, а сам его не пил, не прикоснулся к чаше с вином.
И долго сидел в кресле, как бы в полудремоте.
Затем крикнул постельничьего. Велел позвать Бориса Федоровича Годунова и долго с ним наедине беседовал. А разговор тот шел о псковских делах.
В день раза три царевы гонцы бегали за Годуновым.
Вот и теперь: опять – во дворце он, Борис, одетый просто, печальный, молчаливый.
В этот раз царь, ухватившись своею большою рукою за рукав Годунова, отвел его в самую глухую комнату внутри дворца и, перекрестившись дрожащею рукою на икону, взял с Годунова клятву, чтобы он ни одним словом нигде не обмолвился о том, что поведает ему государь.
Борис, бледный, озадаченный, поклялся на коленях, что лучше умрет, нежели нарушит свое обещание, которое даст он царю.
– Добро. Поднимись! – хмуро приказал царь, усаживаясь в кресло. – Все изменники вот так же, преклонив колени, клялись мне в верности... Не гневайся на меня, Борис, невольно я так подумал. Вспомним покойного князя Володимира и его друзей бояр. Бедовое было время, нагрешили тогда мы все – и царь и бояре – премного; великие окаянства учинили.
Иван Васильевич сухо усмехнулся.
А затем сказал с невеселой улыбкой:
– Молод я был, правда, горяч, вижу то ныне и сам, но и силен я был, да и удачлив... Однако слушай! В те поры зело гневался я на колычевский род. Бог простит меня! Едва ли не весь тот неверный род извел я...
Годунов заметил, что царь и после клятвы, данной им, Борисом, все же колеблется, медлит говорить о том, о чем хотел сказать. И еще заметил Годунов, что у царя глаза опухшие, словно бы от слез.
– Так вот, друже, хочу я тебе открыть: не зря я того юношу, по отечеству Никитич, тебе сдал на попечение, не зря. Слушай! Один старец из Кирилло-Белоозерского монастыря наговорил мне такого, что я до сей поры опомниться не могу. Тот, бишь, парень, коего ты к дядьке своему отвел, есть чадо убитого Ваською Грязным боярина Никиты Колычева... Иноки хоронили дите колычевское от меня у себя до сей поры, именуя его Хвостовым, а мать сего парня ныне игуменьею будто в каком-то монастыре близ Устюжны. Заточена была в те поры. Парень того не знает, да и знать того ему не след. А подослали его ко мне в сад нарочно. Напомнили мне о былой лютости моей. Как предстану аз пред Всевышним судией?! Доброе дело вручает мне сам Господь совершить... Обманем их!.. «Загубили древо, – подумал я, – взрастим же в холе и тепле семя его». Да будет парень верным слугою царства нашего и покроет своей праведною службою все грехи отцов своих... Обласкайте его, берегите. Назло всем хочу сделать Колычева непохожим на Колычевых. Совесть моя того требует. Настало время думать мне о предбудущих днях... Добрых дел жажду!
– Твоя воля, государь!
– Что же ты этак исподлобья смотришь на меня?! Аль не по сердцу сия затея?!
– Взираю с благоговением на тебя, государь. Краше солнца царская добродетель.
– Борис!
– Слушаю!
– Устоит ли Псков?! Хватит ли силы?! А?! Как ты о том думаешь?! Угроза ему великая.
– Устоит, государь. Знаю я хорошо прямого, храброго Шуйского Ивана Петровича и князя Андрея Хворостинина, а Скопин-Шуйский – мой ближний друг... Силою и смелостью Бог не обидел и его.
– Точно бы и так. – Царь тихо сказал: – Иван царевич просит у меня войско к Пскову на выручку идти... Боюсь! Ни одного воина нельзя нам снимать с Москвы... Жду нападения новых ворогов. Кто будет Москву оборонять?! Отказал я царевичу. Что ты скажешь? Отвечай прямо, не бойся.
Годунов низко поклонился, тяжело вздохнул.
– Псков, думается мне, устоит. Обождать надо. Твое, государь, решение мудростью овеяно. Полки от Москвы оттянуть – стало быть, открыть дорогу татарам и другим кочевникам к царствующему граду Москве.
– Смотри, держи про себя, что поведал о царевиче... А того парня готовь к службе. Не худо бы и его с Шевригиным в Рим отослать...
Борис Годунов сказал:
– Пускай полюбуются – какие у нас красавцы есть.
Царь нахмурился, неистово шлепая ладонями по локотникам кресла.
– Вот когда я ломаю колычевскую спесь!.. Сломлю и поставлю на своем!.. Никакая казнь не утоляла моей жажды мести, как оная добродетель! Пойми, Борис! Радуйся такой перемене! Никита был враг мой, а его сын будет моим добрым слугой!
Борис не знал, что говорить, широким размахом руки осенил себя крестным знамением: