Давида Ортенберга.
Не только Павел Волин так относился к покойным Соловейчикам. Мне и Лазарь Лазарев, знавший их, говорил, что Артём ничего не имеет общего с отцом и дедом.
Письмо ему я писал, тщательно обдумывая, редактируя фразы, стараясь, чтобы оно не выглядело обвинительным заключением. Я делился своим видением политики Издательского дома, который, как я уже говорил, бездействовал, хирел на глазах. «Думаю, – писал я, – что если б главных редакторов призвали помочь Издательскому дому в выпуске занимательных книг по разным предметам, его финансовое положение было бы иным». Мне хотелось донести до Артёма мысль о необходимости доверять профессионализму и профессионалам, уважать их. «Моё отношение к Вам и Вашей семье как к родственникам дорогого мне Симона Львовича не изменится и в случае, если Вы решите со мной расстаться, – заканчивал я. – В таком случае, буду рад, если моё письмо пригодится Вам в осуществлении издательской политики».
Но довести письмо до кондиции не успел. Пришла секретарша Артёма и сказала, что он хотел бы со мной встретиться.
Пришлось выводить письмо таким, каким оно лежало в моём компьютере. Войдя к Артёму, я протянул ему письмо и попросил: «Сперва прочтите это».
Он читал медленно и внимательно. А, закончив, сказал:
– И всё-таки это не меняет моего решения избавиться от главных редакторов газет с самым большим процентом падения тиража. Лисичкина («Математика») мы уже уволили. Остаётесь вы и «Начальная школа».
Главным редактором «Начальной школы» была его жена Маша, очень симпатичный человек. Неужели он и её уволит?
Забегая вперёд, скажу: нет, не уволил! Наверное, передо мной и перед Виктором Тимофеевичем Лисичкиным, – а он мне рассказывал о таком же его разговоре с Артёмом, – тот играл в объективность.
– Знаете, – сказал Артём мне оживлённо, – ведь мы ещё даже не определились с кандидатурой главного редактора «Литературы».
Мы назначим туда менеджера, шеф-редактора. Мне пришлось долго уговаривать Марка Сартана, чтобы он согласился.
Я вспомнил, как совсем ещё недавно давал читать Марку свою газету с напечатанной в ней статьёй Андрея Битова «Пушкин и Чехов». Сокращённый вариант этой статьи я прочитал в «Новой газете», позвонил Андрею и с очень большим трудом уговорил его отдать мне полный вариант. Успех этой статьи у читателей превзошёл все мои ожидания. Сколько звонков, сколько поздравлений! Как горячо благодарили меня за Битова, рассказывали, что многие эту статью ксерокопировали. Но Марк такую публикацию воспринял холодно:
– Да, продвинутые учителя это оценят. Но много ли их у вас среди подписчиков? А для остальных такая статья бесполезна.
Я пожал плечами в ответ на сообщение Артёма, что ему пришлось долго уговаривать Марка возглавить «Литературу».
– Понятно, что долго, – сказал я. – Ведь он не специалист в этой области.
– Он и в психологии не был специалистом, – возразил мне Артём. – Однако…
Начиналась сказка про белого бычка. Дослушивать её у меня не было охоты. Я вежливо откланялся.
Нет, у меня всё-таки изменилось отношение к Артёму. Именно из-за его славной, так сказать, династической фамилии, которую он замарал.
Симон Львович делал великое дело, образовывал учителей, помогал им противостоять мощному ведомственному напору, давал в руки пособия, которые облегчали работу в классе.
Сына ничего, кроме извлечения из всего этого прибыли, не интересовало. Он не продолжил дело отца. Он его губил.
«Какую газету испоганили!» – сказал мне недавно с горечью Сергей Бочаров. И узнав от меня, что Дмитренко пытается что-то делать: вот, только что провел с благословения Марка совещание, на котором присутствовали уважаемые нами авторы, с нажимом спросил: «Кому ты оставил газету?»
Кому? Хозяину! Хозяйчику!
Что старики аскают по вокзалам
Я не силён в нынешнем сленге. Спросил у своего лингвиста-сына, что означает слово «аскают». Он сказал, что это неологизм от английского ask «просить, спрашивать». То есть «аскают» – «попрошайничают».
Я сел за этот «Комментарий» чуть ли не в тот же день, когда закончил новую свою книгу на пушкинскую тему: «Путеводитель по «Евгению Онегину»». Сколько галлицизмов находят комментаторы в этом романе в стихах! Не удивительно: тогда образованные люди говорили и читали в основном по-французски. Сейчас от программистов до фирмачей требуется прежде всего знание английского. «Аскают», стало быть, примета нынешнего времени.
Побирающихся, просящих подаяния, я много видел в послевоенном детстве. Юрий Нагибин ещё при советской власти рассказал о том, как года через три-четыре после войны калеки исчезли из Москвы. Их убрали, свезли в Соловки: с глаз долой, из сердца вон! Я хорошо помню этих калек. Безногих – на дощечках с колёсиками: возвышался над землёй только торс, который золотился и серебрился от фронтовых наград. Слепые, одноногие на костылях, безрукие, с изуродованными лицами – и неизменно все с медалями и орденами. Они располагались у Даниловского рынка, у входа в магазин на углу Шаболовки и нашего Хавско-Шаболовского переулка (теперь это улица Лестева) и с другой стороны этого магазина – у чёрного входа, где сразу после отмены карточек в определённые дни выстраивались огромные очереди за мукой. Позвякивающие своими наградами калеки-старики (а в семь-восемь лет стариками кажутся очень многие взрослые) сидели и стояли у Донской (действующей) церкви, располагались по периметру полукруглого здания «поросёнка» – как звали этот магазин на Тульской местные жители. Встречал я нищих и у входа на оба кладбища, куда мы часто ходили с ребятами, – Даниловское и Донское.
А уж в глухой деревне Смоленской области, где я жил в семье тёти – сестры отца, нищие часто ходили по избам, рады были чему угодно – куску хлеба или кружке кваса. Подавали им неохотно: крестьяне (колхозники) голодали сами; с большой опаской открывали им двери. Открывали, как правило, с винтовкой или с пистолетом в руках: вокруг глухой лес. «Не волков, а людей надо бояться, когда идёшь в лес», – назидательно говорили мне соседи моих родственников.
Дядя Гриша, муж тётки, был человеком могучего телосложения и богатырской силы. Он никого не боялся, впускал нищего или нищенку в дом, кормил, иногда давал денег. Но нас, меня и его детей, моих двоюродных братьев, без оружия в лес не пускал. А были у него в доме и немецкие, и советские револьверы из богатого арсенала, оставленного войной в смоленских лесах, и даже два дамских браунинга. Дядя Гриша стрелял навскидку и нас учил, но у меня получалось плохо. Метко стрелять я так и не выучился, хотя, отправляясь за грибами или за малиной, клал в карман по настоянию взрослых дамский браунинг.
Кстати, об арсенале. Несколько ребят моего возраста или чуть постарше подорвались на минах. Напротив нашего дома стояла полуразрушенная церковь, за которой тянулось кладбище – единственное на довольно большую округу. Сюда приезжали хоронить из дальних деревень. Видел я и похороны моих ровесников, погибших от мин. Однажды привезли шесть гробов сразу: на лесной поляне развели костёр, пекли картошку, сворованную на колхозном поле, подбрасывали в костёр наломанные ветки и хворост и не разглядели в охапке, которую швырнули в огонь, гранату – не все погибли, ещё несколько ребят остались покалеченными на всю жизнь.
Нищих неохотно впускали в избы ещё и потому что подозревали в них наводчиков, подосланных бандитами, о жестокости которых рассказывали легенды: ограбят, убьют, изрубят топором, сожгут в собственном доме. Тем более что на защиту от них не надеялись. Хотя сельсовет находился именно в нашей деревне, точнее в селе (церковь-то, хоть и разрушенная, но имелась) Коскине, хотя одну сельсоветовскую комнатку занимал участковый дядя Витя, что он мог один? Отделение милиции находилось в Касне – в посёлке, расположенном в пятнадцати километрах от нас при станции, откуда люди ездили на паровиках в Вязьму. Но дозвониться по телефону из Коскина в Касню было очень трудно: дядя Витя часами безуспешно накручивал ручку телефонного аппарата. В хорошую погоду он ещё мог легко проехать туда по бездорожью