условием, что он должен представиться её тётке – тёте Лизе, у которой она, как я уже здесь рассказывал, жила и которая, конечно, была рада сбыть с рук свалившуюся на её голову племянницу – дочь её покойной сестры.
Старший брат отца вместе с женой и дочерью года за три до этого переехали в огромную коммунальную квартиру в доме недалеко от метро «Кропоткинская» (в то время станция называлась «Дворец Советов»), где заняли две комнаты, которые им выдал их химический научный институт (оба – и дядя, и его жена были кандидатами химических наук). Отцу осталась небольшая комната на Щипке, куда он привёл молодую жену и где я родился (не в ней, конечно, но рядом с ней – в роддоме) и жил очень короткое время до войны.
А после пензенской эвакуации мы с мамой в 1943 году поселились в другой комнате, которую дали отцу, – в Хавско-Шаболовском, потому что, пока все отсутствовали, комнату на Щипке заняли.
Впрочем, родители о ней не жалели. Она была восьмиметровой, а наша, в Хавско-Шаболовском, занимала целых одиннадцать с половиной метров!
Так вот – возвращаюсь к заводу – четыре месяца я ходил учеником радиомонтажника уже не помню, с какой стипендией: моя выработка по наряду выписывалась моему учителю – чудесному, доброжелательному, спокойному, никогда не паникующему человеку Юре Щипанову. Он мне много помогал и когда я, сдав экзамен, получил 4-й разряд (всего их было восемь).
Платили нам хорошо. Мы собирали оборудование для громоздкой машины ЭГА (электронно- гравировальный аппарат) – новинке в полиграфии, как и заменившей её через короткое время ЭГАМ (электронно-гравировальный аппарат масштабный), представлявшей два коленчатых вала, на один из которых наматывалась матрица, а на другой с помощью электроники она в точности воспроизводилась (на ЭГАМ её уже можно было воспроизвести в любом, нужном тебе масштабе).
За собранный электронный блок для машины платили по наряду 200 рублей (дореформенных: Хрущёв провёл реформу в 1961-м, а я веду речь о 1958-м). Мне обычно выписывали по 10 нарядов в месяц. Более опытным – по 15–20. Но и я, и бывалые радиомонтажники не спешили закрывать (подписывать у мастера) все наряды. Откладывали незакрытыми на следующий месяц. А закроешь все – и не миновать тебе урезывания суммы: специальный отдел на заводе следил за твоим заработком. Много заработал в этом месяце – в следующем норма оплаты будет снижена!
И ещё. Мы зависели от отдела снабжения, то есть от тех, кто привозил на завод комплектующие детали. А их обычно привозили только к концу месяца, когда подводили общие итоги выполнения плана, от которых зависела прогрессивка начальства. В двадцатых числах их и завозили. И мы последнюю месячную неделю вообще не покидали рабочих мест. Там же на заводе и спали: прикорнёшь ненадолго, проснёшься и снова паяешь.
А под так называемый аванс (первую получку) сдавали часть оставшихся незакрытыми нарядов. Нормировщики могли, конечно, удивляться такой неожиданной выработке (завод-то стоял!), но протестовать боялись: сказать вслух о простоях на советском производстве – значит клеветать на него!
Закисая от безделья в первые двадцать дней месяца, мы чего только не придумывали. И положенное нам за вредность молоко (дышишь дымом паяльника всё-таки!) в буфете, немного доплачивая, меняли на пиво, и спирт, которым следовало протирать экспортную продукцию, пили неразбавленным, задерживая дыхание и посылая в досыл воду.
Что же до ацетона, которым нужно было протирать изделие, предназначенное для глубинки, то его выменивали на стоящие вещи (да хоть на плексигласовые ручки для «финок») у сотрудников института.
Наш коллектив был небольшим: шесть радиомонтажников и четыре наладчика, в основном мужским: немного позже меня пришла учеником моя ровесница Вера, на которую посыпались солёные шуточки – сперва осторожно, пробно, но потом, убедившись, что они её смешат, мои товарищи (а все они, кроме Василия Ивановича Гардальонова, были лет на десять нас постарше) вступили как бы в соревнование друг с другом, изощряясь в остроумии и припоминая известные им анекдоты. Вера ровно привечала всех, никого не выделяя, смеялась даже над грубой похабщиной и очень скоро стала похожей на обычную женщину- работницу в цеху, которую могли потрогать за её прелести и получить за это, уклонившись от удара в гогочущую рожу, сильные тычки в спину. Причём гоготал не только трогающий, гоготала и та, кого трогали.
В пивнушку ни она, ни Василий Иванович Гардальонов с нами не ходили и спирт не пили. Вера пила своё молоко и быстро сошлась уже не помню с кем из институтской лаборатории, чем оскорбила коллег, которые однако не препятствовали ей отливать от общей бутыли спирта для своего парня.
Поначалу меня смешили её жажда заполучить от комсорга какое-нибудь задание и буквализм, с которым она его исполняла. Но уже через полгода она оказалась комсомольским секретарём завода и одновременно вошла в большой комитет комсомола, стоявший над заводскими и институтскими членами этой молодёжной идеологической организации.
Здесь уже и коллеги стали её побаиваться: лапать прекратили, шутили с ней намного осторожней, чем раньше.
А когда сразу после только что окончившегося XXI съезда партии на общем комсомольском собрании именно ей доверили читать наше приветственное письмо в адрес ЦК КПСС, когда, торжественным голосом подчёркивая свою взволнованность и важность текущего момента, она произносила: «мы, молодёжь», «заверяем», «клянёмся», «родная партия», «наши священные идеалы», – я понял, что профессия радиомонтажницы понадобится ей очень недолго и что замахивается она на совершенно другую работу.
О том, что не ошибся, я узнал, уже уйдя с завода. Кто-то мне сказал, что Вера тоже с завода ушла. Но не учиться, как я, а инструктором в Ленинский райком комсомола столицы.
Я уже и вовсе забыл про свою бывшую коллегу, когда, спустя много лет, показали по телевидению президиум какого-то съезда комсомола. Камера на мгновенье задержалась на лице женщины, в которой я узнал Веру. Лицо округлилось, холодные глаза, высокая причёска. Холодными своими глазами она смотрела на меня, то есть в зал, как бы отдаляя меня (зал) от себя, не допуская между собой и нами никакого равенства. Впрочем, это могло мне только показаться. Это вообще могла быть не она. Хотя для подобной карьеры завод давал идеальные возможности.
Уже через год после моего прихода меня стали уговаривать вступать в партию. Мои ровесники и знакомые из НИИ в такой возможности были ограничены: для так называемых ИТР (инженерно-технических работников) существовала определённая квота. А рабочие квотой стеснены не были. Наоборот. Райкомы давили на парторгов заводов, чтобы те побуждали пролетариев идти в свою партию.
А пролетарии чудесными своими правами воспользоваться не спешили. Для чего им было становиться коммунистами? Чтобы платить партвзносы? Так и отвечали они парторгу: обойдусь! Не заставляя себя, подобно интеллигенции, ломать комедию: не чувствую, дескать, себя достойным, не дорос нравственно!
Отец меня уговаривал. Он единственный в своей семье был партийный и без образования: о старшем его брате я здесь говорил, а три его сестры кончили кто педагогический, а кто медицинский институты. «И вот – я главный механик, – удовлетворённо заключал он. – А мог бы я им стать, если б был беспартийным?» «А я не хочу становиться главным механиком!» – отвечал я на это. «Вступай сейчас, пока есть возможность, если хочешь чего-то добиться в жизни», – не принимал отец моего юмора.
Через небольшое время после того, как я пришёл на работу в редакцию журнала «РТ-программы», я попал на свадьбу, точнее на поздравление молодых главным редактором Борисом Ильичём Войтеховым. Девушка, работавшая в его секретариате, выходила замуж за его любимца Николая Николаевича Митрофанова. Шампанское лилось рекою, Борис Ильич был в ударе и вместо одного произнёс несколько тостов, один другого красочнее. Не раз он троекратно целовался с молодыми и, кажется, был возбуждённо взволнован не меньше их. И не меньше, чем они, хотел их семейного счастья.
Коля Митрофанов попал в поле его зрения совершенно неожиданно. Недавно пришедший в журнал рядовым сотрудником не помню какого отдела, он, возможно, так и оставался на этой своей должности, если б Борис Ильич не любил, чтобы на планёрках наиболее горячо рекомендуемые отделами материалы непременно зачитывались вслух. Но Борис Ильич, любя, чтоб ему читали, вечно оставался неудовлетворённым тем, кто ему читал: ну не так читает человек, как ему хотелось, не тот голос, не те интонации! Подобным образом ведут себя иные православные в храмах, которые не пойдут на церковную