недавно ещё бывшие народом, сплочённо выступившие против всевластия бессовестности и цинизма, превратились в толпу, обречённо махнувшую рукой на безобразия, творящиеся в стране.
– Ну, я не так радикален, как ты, – сказал мне друг, когда я удивился, для чего ему оправдывать… «да не оправдываю я, а пытаюсь понять», – перебил он… для чего ему пытаться понять однозначный по своей низости человеческий поступок, пусть даже совершённый из соображений личной мести. – Я не так радикален, – повторил он.
Да и я не так уж радикален. Писал в «Стёжках-дорожках» и о первых своих публикациях, о которых ныне вспоминаю с отвращением, и о долгой своей дружбе с Вадимом Валерьяновичем Кожиновым, в ком не разглядел будущего мастера провокаций – изощрённых лживых публикаций по истории России, вдохновлявших как раз таких людей, как скульптор Клыков. Писал я и о том, что согласился быть соруководителем семинара поэзии на Высших литературных курсах при Литературном институте вместе с Юрием Кузнецовым, недавно умершим и занесённым в свои святцы «патриотами».
– Как вы с ним уживались? – удивлённо спросил меня поэт Толя Преловский, прочитав об этом.
В отличие от многих своих друзей я не считал Кузнецова бездарностью. Были у него стихи, которые мне и сейчас нравятся. Небольшого сборника из них не получится, но в непредвзято составленной поэтической антологии они займут достойное место. К тому же пришёл я в Литинститут после того, как дважды критиковал Кузнецова в «Литературке». Второй раз, казалось бы, особенно для него обидно. Он в своей статье процитировал гоголевские слова о Пушкине: «В нём русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла». И так их прокомментировал: «Никакое оптическое стекло не может отразить ни звука, ни запаха, ни осязания, ни, тем более, духа – уж совершенно неуловимой вещи». Ну что за безграмотность! Коли ты ратуешь за значимость поэтических символов, мимо которых, по-твоему, проходят русские поэты, даже Пушкин, так будь хотя бы сам твёрд в древней символике. Гоголь ведь писал о возможностях выпуклого оптического стекла! А выпуклое оптическое стекло – это древний символ мира.
Но когда мы с Кузнецовым встретились в Литинституте, оказалось, что он на меня не обижен. Моя статья его заинтересовала. Поэтому и просил меня рассказывать студентам (слушателям) побольше о древней символике. «Стихи у них, как правило, слабые, – говорил он. – Ругай их. Но просвещай – символика, древнее значение слова: в этом я не силён!»
Стихи и в самом деле были чудовищны. Я к приёму этих слушателей не имел отношения. Набирали их Кузнецов с проректором стихотворцем Валентином Сорокиным, о котором Кузнецов однажды сказал мне: «Его стихи ещё хуже, чем у наших студентов». Чувствовал, очевидно, Сорокин, как относится к нему Кузнецов, если сейчас вовсю кроет стихи покойного поэта: и то у него не по-русски, и это по-одесски (подражает ли Сорокин Леониду Соболеву, который первым стал обозначать еврея эвфемизмом «одессит», или действует независимо от Соболева, я не знаю)! За что его время от времени журят: ну что ты, Валя, нельзя же так – по своим!
Мне в этих играх патриотов разбираться недосуг. И пишу только о том, как мы с Кузнецовым уживались. Хотя сейчас я бы на подобный союз не пошёл, да и, по правде сказать, облегчённо вздохнул, когда услышал от инспектора учебной части Литинститута, что принято решение ограничиться одним руководителем семинара.
Не радикален я. И, конечно, небезгрешен. Многое могу понять и простить. Но, в отличие от подпольного человека Достоевского, вопрошавшего: «Свету ли провалиться, или мне чаю не пить?» – чашку чая к себе не придвину – душу потом не отмоешь от подобной гадости!
И всё-таки, даже принимая во внимание своеобразный, скажем так, художественный вкус Лужкова, не очень верится, что он симпатизировал Клыкову. Ибо уж в чём-в чём, но в ксенофобии мэра не обвинишь. А Клыков был, по всей очевидности, зоологическим антисемитом. В «Стёжках-дорожках» я описывал, как внимали наши слушатели Высших литературных курсов Кожинову, который рассказывал им про Хазарский каганат, про недавно якобы найденные документы, призывающие хазар крепить, так сказать, свою боевую мощь, готовиться к нападению на Русь. Писал я и о том, что, отвечая на мой вопрос, сказал Кожинов, что документы написаны на иврите, и что этим ответом разоблачил себя как вруна, потому что у тюркского племени хазар был свой язык. Но на Клыкова, видимо, кожиновские изыскания произвели огромное впечатление. К 1040-летию (вы помните, чтобы кто-нибудь ещё признавал значимость подобной даты?) разгрома Хазарского каганата князем Святославом Клыков изготовил 13-метровый памятник русскому князю, который топчет конём хазарского воина, прикрывшегося щитом с изображением звезды Давида. Уже было собрались ставить его в Белгороде, но посыпались протесты: не хазарянина топчет князь, а еврея, потому что не могло быть у хазар такой сионистской символики. В ответ Клыков ссылался на некие раскопки, явившие миру государственный символ Хазарского каганата. Если он не выдумал эту чушь, то, скорее всего, прочёл её у Кожинова или его последователей. Шестиконечную звезду Давида сделали своим знаком сионисты. А их движение за выезд в Палестину всех рассеянных по миру евреев возникло в начале XX века после еврейских погромов в России. Потом уже, когда был образован Израиль, звезда Давида стала его государственным символом.
Каган, кстати, – это тюрское именование хана. Древние русские великие князья охотно отзывались и на этот титул. Потому и льстит великому князю, величая его русским каганом, тот самый митрополит Илларион, которого в «патриотических» кругах принято чтить особо за его «Слово о законе и благодати».
Наверное, Клыков, радевший о Православии и его святых, не знал, что князь Святослав не был христианином, что он, как пишет Карамзин, «не запрещал никому креститься, но изъявлял презрение к христианам». Не знал патриот Клыков и того, что «Святослав первый ввёл обыкновение: давать сыновьям особенные уделы». «Пример несчастный, – продолжает Карамзин, который курсивом обозначил нововведение, – бывший виною всех бедствий России». А бедствия оказались великими: из-за свар наследников – каждый полноправный правитель в своём удельном княжестве – Русь не смогла противостоять татаро-монгольскому нашествию!
Но дело не в Клыкове, Рукавишникове или в Церетели. Дело в традиции. Безвкусицей отмечены многие памятники, поставленные советской властью. Был я в Волгограде. Видел мемориал Вучетича. Громадная (52 метра) и страшная, как голем, женщина, названная Родиной-Матерью, держит 33-метровый меч. Давит этот истукан, не вызывая никаких человеческих чувств: ни умиления, ни нежности, ни желания защитить. «Родина-мать зовет!» – кто не помнит этого плаката времён Великой Отечественной, с которого смотрят на тебя глаза женщины, убеждённые, что глядят на защитника. А здесь? Кто осмелится посягнуть на исполинского голема, чугунная пята которого запросто раздавит любую боевую единицу – танк, пушку, ракетную установку. Помните фильмы про то, как в ужасе всё живое бежит от гигантской гориллы Кинг- Конга? Вот так же побегут и от страшного истукана Вучетича, сумей эта баба сойти с пьедестала! «Мы за мир! – уверял в моём детстве сталинский плакат и угрожающее рычал на опережение: – Но если тронете…»
Приходилось читать, что памятник Гагарину в Москве воспринимается многими как символ науки. В каком-то опросе большинство отдало предпочтение этому монументу перед другими. Удивляться нечему: к высоченным громадам привыкли, а эта, огромная по величине, ещё и устремлена вверх: на длинном ребристом столпе стоит титановый человек с шарнирными раздвинутыми руками, похожими на крылья птицы. В принципе ничего уродливого в ней нет. Но не вписывается этот 40-метровый столп-пьедестал в ландшафт бывшей Калужской заставы, для чего-то переименованной в площадь Гагарина. В моём детстве, когда, пересекая заставу, уходила вдаль малоэтажная Большая Калужская улица, этот памятник, возможно бы, пришёлся к месту: рассматривать его издали не составило бы труда. А здесь как ты его рассмотришь? Городская площадь для обзора маловата, а сойди с неё и сразу упрёшься в дома Ленинского проспекта или Воробьёвского шоссе, переименованного, увы, в улицу Косыгина.
И ещё одну площадь моего детства изуродовали. А ведь комиссия по монументальному искусству при Мосгордуме единогласно вынесла решение: не стоит ставить пятиметрового Алишера Навои на Серпуховской, не будет он там смотреться, лучше найти для этого памятника узбекскому поэту площадку за пределами старой Москвы. Слушать не стали: как можно за пределами старой? Это же дар государства Узбекистан! Шутка ли – обидеть наших восточных друзей!
Как всё-таки нужно не любить Москву, чтобы орудовать в ней, не обращая никакого внимания на мнение специалистов – мастеров в области искусства и архитектуры! А каким надо обладать равнодушием к