дописать, вполне связно, без волнения, даже с определенным объективизмом наблюдателя и с попыткой анализировать собственные чувства в то время, как в ста метрах без всякой помощи лежал, страдал и умирал человек, умирал абсолютно, абсолютно бессмысленно.
Да, я начинаю бояться самого себя».
3
«Представь себе, милый дядюшка, сегодня пал «на поле брани» капитан Брехлер фон Просковиц! Наверняка он, бедняга, представлял себе свою смерть иначе. Заговаривал о ней довольно часто. Если бы это был кто-либо иной, я бы воспринимал эти разговоры как вид самозащиты от назойливого страха, но наш капитан — такой, каким мы его знали, — действительно видел в смерти вершину воинского героизма и в разговоре часто возвращался к ней, как это делают старые люди, рисующие в душе блеск и славу своих будущих похорон. Когда Брехлер описывал свою предполагаемую кончину, он всегда представлял себя с саблей наголо, высоко поднятой над головой, а его поднятая рука — разумеется, в лайковой перчатке, — тысячей невидимых нитей связана с его мушкетерами (в этой связи он всегда пользовался для обозначения пехотинцев именно таким словом), которые этим движением, словно рывком, будут извлечены из глуби окопов на поле боя. А потом все кинутся на врага, как мощная волна уничтожения и мести, и в момент, когда атака сметет линию обороны противника, капитан подставит грудь предопределенной ему судьбой пуле и падет с победоносной улыбкой на устах. Тут у него в ушах зазвучит марш Радецкого, вокруг будет раздаваться топот наступающих, но то уже не жалкая пехота, то загрохочут копыта драгунских коней, солнце засверкает на шлемах, ибо тут капитан забывал, что только недавно пал с победоносной улыбкой на устах, сейчас у него на это уже нет времени, ведь он скачет во главе кавалерийского эскадрона и готов посечь саблей все, что встанет на его пути, — так гарцует он с командирской лентой через всю грудь, а звучный австрийский марш заглушает треск ружейных выстрелов. У него еще хватит времени, чтобы услышать победное «ура!» своих воинов…
Mein lieber Herr Hauptmann![8]
Твой конец выглядел совсем, совсем иначе.
Как иной была и эпоха, «призвавшая тебя к оружию».
Мир, в который ты верил, меж тем превратился в гротескную олеографию, сузился до размеров открыток, на которых австрийский пехотинец и немецкий гренадер бьют цепами русского мужика или французского poilu[9] — аж пыль столбом, а на венских площадях в особых беседках, словно под балдахинами, стоят деревянные статуи средневековых рыцарей, и каждый за крону имеет право вбить в них железный гвоздь «во имя победы» (весьма сложная символика, не правда ли?). Но до сих пор в тылу военные оркестры играют парадные марши: «Радецкий, Радецкий, то был великий пан, картошку дал солдатикам, а мясо слопал сам…» Короче, нелегко теперь старому миру!
Дорогой Брехлер, ты счастливый человек. Ведь ты мог дождаться и худших времен. Для тебя — худших. Да еще при жизни! Так что лишь то, каким образом ты умер, несколько не соответствует твоим представлениям. В остальном же — смерть как смерть, так или иначе…
А твоя смерть выглядела вот как.
Это было после дня, когда снаряды разметали верх твоего офицерского блиндажа, но так и не разбили последний слой брусчатого перекрытия, а потому вам, офицерам, все же не пришлось покидать укрытия, итак, после этого дня произошел невероятный случай: точнехонько на то же место, которое перед тем обработали снаряды, сверху отвесно упала мина!
Разумеется, она сделала свое дело.
Не пощадила и тебя, капитан.
Даже самые старательные могильщики — мы называем их Ausbuddelkolonne,[10] что с большим вкусом определяет назначение роты, которая откапывает тела, уже, так сказать, не представляющие собой единого целого, — так вот, даже самые старательные могильщики не смогут собрать тебя воедино. Война просто размолотила тебя вместе с землей, корнями, со щепками, оставшимися от блиндажа и деревянных нар, превратив все это в какую-то не поддающуюся определению мешанину. И все же я хотел бы как-нибудь ее назвать, но ничего лучшего не придумал, как «конечный продукт все смешивающей цивилизации». Цивилизации, которая хаотически смешивает воедино жизнь, смерть, мечты, землю, иллюзии и действительность.
Аминь, Herr Hauptmann.
Да, милый дядюшка, ты, наверное, думаешь, зачем я посвятил столько слов смерти человека, очевидно, совсем незначительного, который в основном обращал на себя внимание лишь тем, что опоздал родиться — а сколько их, таких! — и который в конце концов был куда менее ценен, чем тысячи и тысячи других людей. (С этой точки зрения достаточно вспомнить хотя бы ту бойню, которую учинил Брехлер во время наступления на Дрине, — я тебе, кажется, об этом писал.)
Ты хочешь сказать, что в остальном он был довольно неплохой человек? Еще бы ему не быть неплохим в том смысле, какой ты, дядюшка, имеешь в виду. Дело совсем не в этом.
Так что…
Просто: я его знал. Лично. Живого. Бывало, разговаривал с ним, слушал его, бывало, мы обменивались рукопожатием, тостом. Временами — правда, нечасто — я о нем вспоминал и два-три раза размышлял о его натуре.
Вот и все, это и сподвигло меня на сей некролог.
Людей, которых я так же «познал» (сказано довольно высокопарно), разумеется, немало. Но и не слишком много. Некоторые тоже пали, и когда я слышал об их смерти, я так же размышлял о них, как о капитане Брехлере, — иной раз меньше, иной раз больше, в зависимости от расстояния, какое между нами было. И всегда я с какой-то особой ясностью сознавал: вот человек, который еще минуту назад жил, со всей сложностью своего внутреннего мира, и вдруг — его нет. (Малоуместные рассуждения, не правда ли, дядюшка, особенно там, где я нахожусь. В центре войны.)
Однако понимаешь все это, когда умирают люди, которых ты знал. А остальные? Контраст нынешней их смерти с предшествующей жизнью не так на нас действует именно потому, что этой предшествовавшей жизни мы не знаем, не имеем о ней никакого представления.
Впрочем…
Я думаю, что человек может все пережить как раз благодаря тому, что в какой-то степени «ограничен», то есть — что вместимость его восприятия и чувственных реакций весьма невелика; в его сознание способны проникнуть лишь те импульсы, которые каким-то образом непосредственно связаны с его «я», хотя его обязанность как сознательного члена рода hоmо sapiens и человеческого общества — пропускать через свое сознание общее состояние всего своего рода, активно ощущать общую ответственность за сумму проблем, драм и трагедий отдельных людей и человечества в целом. Однако человек на это не способен, о чем, несомненно, позаботилась естественная самозащита нашего организма, который просто не выдержал бы такой нагрузки, — мне кажется, это непременно разорвало бы его на части, хуже, чем мина — капитана Брехлера.
Все это невольно напомнило мне мое последнее письмо к тебе, где я писал о страхе перед собственной черствостью; думаю, корни ее — хотя бы основные — отнюдь не в дурном характере.
Еще раз прошу прощения за то, что выражаюсь недостаточно ясно, и как раз там, где хочу добиться самых точных формулировок, пишу особенно нескладно и непонятно. Все дело в том, что я не литератор, а самый обыкновенный Einjarig Freiwilliger,[11] который в данный момент отправляется на наблюдательный пункт, чтобы сменить нашего кадета.
Твой Й.»