снаряда, который разворотил ему живот, — дыра была такая огромная, что чуть не разделила его надвое.
Антон Поспишил и Абу Гасан лежали вместе. Поспишила, уроженца Вены, некогда разрывали противоречивые устремления: воспоминания о детстве в отцовской столярной мастерской неодолимо влекли его назад, в родной город, между тем как значительно большие заработки удерживали в Мюнхене, куда он попал странствующим подмастерьем и где ради этих-то заработков и осел. А еще ради Сюзи, но это было связано одно с другим, а тут еще появились маленький Эрнст (названный в честь венского дедушки) и Сюзи номер два (в честь мамы). Однако все равно Поспишил не переставал мечтать о том, как однажды они соберутся и всей семьей переселятся в то место, куда его постоянно тянуло. Поэтому он набирал все больше и больше заказов, чтобы как следует заработать, — зато в Вене он потом купит большую мастерскую, уже «на ходу», — но чем больше он брал заказов (а для их выполнения должен был нанять и нового подмастерья, и ученика), тем больше жизненных нитей и обязанностей привязывало его к Мюнхену, где жили и родители Сюзи, сама же Сюзи вообще считала, что ни о каком переселении не может быть и речи. Так что когда Антона призвали в армию, его печаль по оставленной мастерской и семье была смягчена тем, что конечное решение столь щекотливого вопроса отодвигалось высшей властью; сверх того, он был убежден: военный мундир и воинский опыт придадут ему столько уверенности и силы, что потом, в семье, он легко добьется своего. Просто прикажет, и всем придется подчиниться. Абу Гасан с сомалийского побережья был верующий мусульманин и потому не противился никаким страданиям, ниспосланным ему волею Аллаха, а следовательно — и лишениям и невзгодам воинской службы, ведь все это было порукой посмертных наград. И если Актон Поспишил в окопах или во время обстрелов и атак не только не обрел ни силы, ни уверенности, а скорее наоборот, то Абу Гасан был спокоен и вообще не ведал, что такое страх. Раз его обучили и подготовили к схватке с врагом, он был убежден, что в любом случае его противником будет «неверный», которого необходимо победить в священной войне. Если же в бою падет мусульманин, его бессмертная душа будет вознаграждена в раю самыми высокими наслаждениями. И тут уж никакой роли не играло, что волею судеб это райское вознаграждение ему обеспечил неверный гяур Антон Поспишил. Теперь оба лежали, тесно сплетясь, на дне вырытой пушечным снарядом в лесной почве глубокой борозды, наполнившейся мутной водой и грязной жижей. Постепенно засыхая, грязь покрыла тела мертвых общим вязким одеялом, почти упрятавшим очертания обоих солдат, так что лишь по смутно выступающим округлостям можно было приблизительно определить, где их головы, а где тела. Пожалуй, больше всего они походили на поверженных в грязь глиняных Големов. Поэтому не было видно ни тесака, который негр воткнул между ребрами немца, ни выражения ужаса на губах Поспишила, разомкнутых для крика, оставшегося на дне борозды, в разверстых устах его посмертной маски, которая так никогда и не будет снята.
Шарль Лефевр, двадцать четыре года, недоучившийся студент из Канн, где он кормился тем, что нанимал моторную лодку и вывозил на ней богатых иностранок в открытое море либо совершал с ними прогулку вдоль побережья в сторону Марселя или Монте-Карло, с остановкой или без нее в зависимости от пожеланий клиенток. Больше всего он любил возить американок, которых быстро завоевывал тем, что говорил им о литературе, о картинах и о «психологических проблемах», чего из уст своих мужей они никогда не слыхивали. В большинстве случаев это так их захватывало и возвышало в собственных глазах, что они даже не помышляли о возможности остановки в каком-нибудь подходящем местечке, а потом еще платили Лефезру больше, чем он запрашивал. И то и другое он приветствовал, ибо берег свою молодость и красоту — насколько это позволяла его профессия — и одновременно подкапливал денежки, потому как мечтой его сердца было в один прекрасный день предстать перед родителями любимой Анабель и просьбу о ее руке подтвердить красиво закругленной суммой франков… Теперь он сидел здесь, опершись об останки разбитого снарядом дерева, благопристойно сложив руки на винтовке, которая лежала у него на коленях, чуть склонив голову, точно к чему-то прислушиваясь. Пуля попала ему прямо в сердце, так что тело уже не меняло положения, какое приняло в секунду смерти. Пощадила смерть и его красивое молодое лицо. Хотя его не пощадили время и переменчивая погода, поскольку Шарль Лефевр сидел так уже третью неделю. Ни одна из его прежних клиенток его бы уже не узнала. Да и Анабель тоже.
Герман Герштдорфер, двадцать лет, гимназия и год философского факультета в Гейдельбергском университете. Дома неприятности с родителями, когда отец, прокурор, обнаружил его поэтические опыты, неприятности с однокурсниками — в нем не находили сочувствия соперничающие студенческие корпорации и студенческие дуэли, — полный неуспех у девушек, которые не относились к нему серьезно, и все, каждая с иной аргументацией, повторяли: «Выбрось свои бредни из головы, это не для настоящего мужчины!» А что для настоящего мужчины? Ответ принесла повестка, призывная комиссия и все, что развивалось далее по цепочке, хоть это и был совсем иной ответ, чем тот, которого ожидал Herr Justizrat,[28] его папаша. Во время войны Герман, с одной стороны, понял, в чем смысл жизни, с другой — в чем смысл поэзии, призванной помогать поискам вышеуказанного смысла: это полная противоположность всему, что его здесь окружало, и всему, что дома пытались ему внушить отец, коллеги в студенческих корпорациях и женское насмешливое непонимание. Да, правдивая поэзия обязана перекричать всю эту бесчеловечную, смертоносную по своим последствиям ложь! Таким бардом будет он — чего бы это ему ни стоило, а если не хватит таланта — Герман верил, что талант придет как результат страстной решимости, — то он выкричит это по-любительски, неумело, но со всей силой самой искренней убежденности. Однако о его решении уже никто никогда не узнает. Ибо не успело оно принести плоды, как Германа Герштдорфера настигла смерть. На удивленье отвратная смерть, которая буквально проволокла его разорванное тело вместе с клочьями тряпья, оставшегося от форменной одежды, по дну одной из воронок. Без малейших признаков поэзии.
Солдат, насаженный на острый обломок перебитого дерева, при жизни носил имя Жюль Делонг. С пронзенным животом, с бессильно повисшими руками и ногами, точно кукла, он походил на жука или птенца, которых сорокопут насаживает на шипы куста, где свил гнездо. Делонгу тридцать пять лет, в прошлом — математик и астроном, первый ассистент астрономической обсерватории в Сен-Мишеле. Уже написал несколько трудов, цитировавшихся в международной специальной литературе. Он не умел говорить ни о чем ином, кроме своих профессиональных проблем, даже думать об ином не умел. С одной такой проблемой в голове он начал и военную службу, которую считал неприятным отвлечением от гораздо более важной работы. Он был убежден, что уже близок к решению, осталось только записать мысли на бумаге и как следует подкрепить их расчетами. Поначалу он надеялся, что в свободные минуты найдет время хотя бы для того, чтобы вчерне набросать ход решения. Но практика научила его, что от этой надежды нужно отказаться; тогда он надумал использовать первый же, пусть самый короткий отпуск, ведь когда-нибудь он должен его получить. Но как раз когда пришла его очередь, полк откомандировали в лес под Коре. И вот теперь над спиной Жюля Делонга сверкают звезды.
Бруно Хефнер, фельдкурат. Он где-то здесь…
По крайней мере этот клок сутаны, вероятно, принадлежал ему. И рукав офицерского мундира, и наверняка — тот высокий ботинок со шнуровкой, ибо каждый из его бывших коллег по гарнизону хоть раз слышал историю, при каких комических обстоятельствах достались ему эти ботинки. Он бы и сейчас с детской радостью вновь и вновь рассказывал, как все случилось, да уже нет смысла вспоминать об этом. И есть ли вообще смысл вспоминать что-либо из его жизни, которая — как и жизнь каждого из мертвых в лесу близ Коре — была наполнена человеческим стремлением достичь какой-то цели, что-то создать, привнести в этот мир что-то новое, что-то свое, подсказанное его мечтами, его любовью к жизни…
А ветер вперемешку с дождем безжалостно пронизывает сплетения мертвых веток, бесформенные комья кустов, обдувает трупы мертвых солдат, треплет ветошь их былого обмундирования, разносит трупный запах и вместе с ним развеивает любую надежду начать все сызнова и иначе. Потому что последнее невозможно, совершенно невозможно.
Не так ли? Я обращаюсь к тебе, череп, ухмыляющийся из-под плоской французской каски? Возможно, вы желали всем нам добра, monsigneur? Или вы, mein Herr, от которого, увы, осталась лишь половина, возможно — лучшая… Или вон та могучая голенная кость, торчащая из трухлявого сапога… великан, которому она принадлежала, ого сколько он еще мог совершить! Да только о нем даже ничего не узнаешь, потому как все, что было выше колена, уже не существует. Или существует, но где-нибудь в другом месте. Столь же немо и переплетение мужских рук, удерживаемых вместе лишь остатками мышц да материей рукавов; все эти человеческие останки висят на ободранном дереве — без головы, без тела…