Небо сияло в темноте. Окно все еще было открыто. Запах свечей и летнего воздуха.
«Сэр, желаю вам доброй ночи», — сказал Диксон.
Он думал, что не сможет заснуть. Невнятные звуки в комнате и коридоре прекратились, и дом затих. Диксон прислушивался к биению реки о лодку и причал. Он заснул.
Джордано Бруно лежал, заложив руки за голову; он знал: в доме что-то происходит, а когда все затихло, понял: что-то происходит в воздухе над ним. Духи, семамафоры, [273] привлеченные сюда, поднялись (или спустились) из своих сфер (или иных обиталищ).
Но привлек их не он. Привлечены в этот дом, но на сей раз не к нему. Он почувствовал, как они проходят сквозь его (и шотландца, похрапывающего рядом) комнату, туда, где (он знал, потому что его тянуло туда как магнитом) был ныне открыт знак. Нет, он не сможет здесь заснуть.
В тот час в маленькой комнатке в дальней части дома доктор Ди, Эдвард Келли и Альбрехт Ласки почтительно склонились перед маленьким столиком,[274] на котором, в оправе, стоял чистый кристалл, отражающий на поверхности (и в самом своем сердце) огоньки свечей, коими был окружен.
Каждая ножка стола стояла на печати из чистого воска, а большая по размерам печать, которую ангелы называли
Они были едины с именами, которые составляли; из их сочетаний и перестановок складывалось имя Вселенной: ими она была создана, ими и держалась.
Была ли
«Это благородный лорд Ласки, ты сказала, что сможешь…»
«Так это была ты? — сказал Келли, припоминая. — Той весенней ночью — в камне корабль, а на корабле человек: мачты охвачены огнями святого Эльма».
«О чем она говорит?» — по-латыни прошептал Ласки.
«Ш-ш-ш», — сказал доктор Ди.
«Это ложные боги», — сказал Келли.
«Меркурий, Венера, Марс, — перебил Келли. — Мы знаем их. Ты хочешь поучить нас разбираться в звездах?»
«Почему мы должны его бояться?» — спросил доктор Ди.
Доктор Ди бросил писчее перо, взял другое и записал.
«О каком камне ты говоришь?»
С неохотой Джон Ди положил перо. Герцог Ласки приблизился к кристаллу.
«Огонь», — сказал доктор Ди.
«Что же нам делать?»
На мгновение доктор Ди не знал, что и подумать. Бежать с этим итальянцем? Потом он понял, что речь идет о Ласки. Ласки пригласил их поехать на его родину, навстречу почестям, здесь недоступным.
«Сможем ли мы обогнать ветер? — мягко спросил он. — Мадам, если время пришло…»
Сквозь стены старого дома они слышали постукивания и стоны, часто сопровождающие визиты духов, услышали, как сквозняки мечутся с этажа на этаж, задувая свечи, сбивая на полу ковры; в мансарде плачет девушка, укрыв голову; кот бежит, чтобы спрятаться у камина.
«Ветр дышит, где хочет»,[280] — выдохнул герцог Ласки; он перекрестился и поцеловал большой палец.
Глава четвертая
Сентябрь: представьте себе Помону[281] и все плоды ее; но пусть холодный ветер добавит румянца к ее щекам и разлохматит ее волосы. По Темзе гуляет пронзительный ветер.
«Меркурий, — сказал Александр Диксон. — Тевтат, изобретатель письменности, искусства припоминания.[282] Сократ. Я сделал его болтуном и педантом. Они — мои собеседники».
Джордано Бруно засмеялся. Он и сам любил вводить в свои диалоги педантов — чтобы они подавали глупые реплики, нуждающиеся в опровержении.
Александр Диксон писал диалог о Памяти,[283] который в немалой степени опирался на одну из работ Бруно, опубликованную в Париже,[284] — титанический, намеренно переусложненный труд, который никто, кроме автора, не мог понять в полной мере. Он подарил один экземпляр Диксону, сопроводив его полной нежности похвальной надписью.
«Меркурий, конечно, — сказал Бруно. — Он же Гермес. А с чего вы начнете?»
«С эгипетской ночи», — вздрогнув всем телом, ответил мастер Диксон.
Он расскажет, что до того, как искусный бог Тевтат изобрел письмена, разрушившие память человеческую, что привело к бесконечным неурядицам, мудрые жрецы и живые Боги Эгипта записывали свои мысли в уме, на языке, ныне утерянном для нас. Наши языки — греческий, латынь, английский — всего лишь рычание чудовищ, едва прирученных, и первоначально оно служило лишь тому, чтобы кричать: Дай мне, дай! — или: Берегись, берегись! Позже их расширили, чтобы имитировать мысль, подобно тому, как обезьяна подражает человеку. Слова же священного языка Эгипта были не звуками и не бессмысленными значками, но живым отражением в душах вещей, которые они олицетворяли.