работать».
Словно бы обремененный какой-то задачей, точно бедняги из старых легенд, — каким-то невыполнимым делом, которое непременно надо было вершить по ночам, — он беспрерывно трудился, составлял планы утром, вечером отдавал приказы слугам, а ночи напролет читал при свете лампы; казалось, ему уже не нужно спать — верный признак лихорадочной меланхолии, заметил Джон Ди; однако сила Келли только возрастала. Он велел незаменимому работнику Иоанну Карпио {183} сложить в комнате над воротами тршебонского дворца новый горн, больше всех, какие они строили прежде. «Он использовал мои закругленные кирпичи, — отмечал Ди в дневнике{184}, — и удовольствовался на сей раз меньшим числом, 60 на весь горн»; пока работа шла быстро, ему все казалось нипочем, но, когда она не шла, его охватывала ярость,
«Забери ее себе, — сказал он. —
Вскоре вся Прага знала, что Келли в горячке — такое не утаишь, хотя сам труд скрыть можно. Ведь философское золото, новое, сияющее, производимое в наших алембиках и атенорах, — есть продукт души оператора в той же мере, в какой огня и материи, и можно по некоторым признакам определить, какая душа, точно курица-несушка, в состоянии произвести его; внезапная блистающая уверенность самого делателя — окрыленность, золотистое сияние, блеск золота, вдруг пробившийся в радужках глаз, — вот вернейшие из признаков. Алчущие аристократы, покровители пражских алхимиков, влиятельные придворные проныры, даже прокопченные мастеровые с Золотой улочки — все заметили это в Келли.
Вскоре появились и другие знаки и слухи. Кто-то божился, что видел, как он произвел
Оставаясь обходительным и любезным с Джоном Ди и его семейством, герцог Рожмберк тянулся к его молодому спутнику, словно к магниту. Теперь он часто брал с собой Келли в Прагу ко дворцу императора, а приезжая в Тршебонь, после краткого и суетливого визита к Ди и его семье, запирался с Келли в надвратном покое.
Ди ничего не говорил. Он смолчал, когда Келли забрал его лучших рабочих, пожаловался только своему дневнику; ничего не сказал, когда Келли позволил Джоанне уехать домой с братьями, только они с Джейн сходили вместе с ней в церковь и причастились, и тогда Джоанна «подала нам с супругой длань Милосердия{189}, и мы не оттолкнули ее».
Он смолчал, когда по протекции герцога Рожмберка Келли перебрался в Прагу{190}, куда Ди все еще запрещалось ездить, в великолепные залы герцогского дворца в тени Градшина{191}; смолчал, когда любопытствующая знать повалила толпами, когда поэт и придворный Эдвард Дайер{192}, давний друг Ди, крестный отец его сына Артура, приехал из Англии исключительно для того, чтобы переговорить с Келли и отправить ко двору отчет о его чудодействе. Годы спустя Ди напишет{193} об «изощреннейших интригах и кознях, сперва со стороны Богемцев и отчасти Итальянцев и, наконец, иных соотечественников моих»; но тогда он не сказал ничего.
Он молчал, но жена его знала, что он горюет; словно об умершем ребенке, думалось ей (в то время Джейн Ди кормила грудью Теодора, самого прожорливого и бойкого из всех своих детей), и отчасти была права, но дитятей, по которому он убивался, был не Эдвард — вернее, не совсем он.
Хрустальный магический шар все так же покоился на подставке в замковой башне, хладный, опустелый: потухший, как лампа.
Никогда за все годы его верного служения им, с того дня, как он обрел зеркало из блестящего черного обсидиана{194} (выточенное и отполированное на другой стороне мира для туалета перуанской знатной дамы), и до дня нынешнего, — ни разу Джону Ди не была дана способность видеть
Ни разу.
Он стоял в ночном халате у двери башенной комнаты со свечою в руке. Он видел отражение пламени на холодной поверхности шара: блеск, подобный искорке в глазу.
Почему мне отказано в этом, отчего я лишен сего дара? Единого из всех, что я так жаждал.
Он вошел в комнатку. Посредине стоял особый стол, который они с Келли изготовили собственноручно, стараясь в точности следовать ангелическим описаниям: каждая из четырех ножек покоится на печати из чистого воска, отлитого в особой форме —
А что, если с Эдвардом было то же: возможно ли, что сначала он ничего не мог увидеть в кристаллах, пока не выучился прозревать ангелов? Что, если духи вовсе не переходили из кристалла в Эдвардовы сердце и уста, но, напротив того, из сердца в кристалл, дабы, обретя там приют, сообщать ему его же мысли?
Возможно, лишь так ангелы и говорят с людьми; и слышные нам ангельские голоса суть наши, скрытые внутри.
Он произнес вслух:
«Тогда я сам это сделаю».
И тут в нем словно пробился росток, и жаркая волна уверенности — нет, возможности — пробежала по телу до самых кончиков пальцев и корней волос и ушла, оставив в душе спокойствие.
Сам. Как рыжая курочка из сказки{196}:
Он поставил свечу и подошел к шару поближе.{197} Не сжался ли тот от робости или испуга? Нет, не может быть. Приблизившись, он увидел, как серебристый изгиб шара отражает всю комнату: стены и окна, пол и потолок, изогнувшись, тянулись, чтобы сомкнуться друг с другом. Еще ближе — и он увидел в центре свое лицо, раздутое, как бочка; к нему тянулась его же огромная рука.
Как прекрасно, подумал он, прекрасно. Ди склонился к шару осторожно и нежно, словно приближался к норовистому пони, или к своему новорожденному дитяти, или маленькому, размером со шмеля, духу, одному из тех, которых он среди роз ловил в банку: иди-ка сюда.
Он не успел приблизиться вполне, был даже дальше, чем обычно Келли, когда почувствовал, что им завладели: голосовые связки задрожали, сердце забилось напряженно. Он встал на колени. Но все еще не видел ничего, кроме камня, отверзающего свои бездны; теперь взор открылся, и Ди смотрел не на камень, а вглубь его. И услышал внутренним ухом голос, тихий, но ясный, — чужой голос, хотя казалось, что он струится одновременно из кристалла и из горла.
Он узнал ее, хотя никогда не слышал прежде; но этот голос не мог принадлежать более никому. Христе Иисусе Господи Боже, благодарствую за великую милость, явленную слуге Твоему.
«Я не покидал тебя», — произнес он.
Звук его голоса показался громким и грубым, хотя он шептал чуть слышно. Он ничего не услышал в